Владимир Кулеба Виагра Киев "Київська правда" 2000 ббк 84. 4 Укр-рос 6-4 К90



страница12/14
Дата31.07.2016
Размер3.47 Mb.
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14

Красный «Арсенал»


"Шість днів робітники "Арсеналу" и пролетарі різних районів міста вели безперервні кровопролитні бої. Шість днів безприкладного героїзму... Але сили були нерівні. Увечері 21 січня озвірілі петлюрівці увірвалися на "Арсенал" — почалася дика розправа над його захисниками. Від рук катів загинуло 400 арсенальців, усього ж у місті було розстріляно понад півтори тисячі робітників, революційних солдатів".

("Великий Жовтень і Україна", Київ, Видавництво політичної літератури, 1987 р.).


1.

Ровно в 4.10. Именно. Когда-то так называлась статья в "Труде", наделавшая много шума. Впрочем, Борис Иванович не читал, ему помощник рассказывал, когда еще в заводе работал заместителем генерального по соцкультбыту. Запомнилось время: четыре десять, тогда наш самолет встретился с НЛО, еще до перестройки, никто про такое не писал, переполох страшный, говорят, редактора и цензора с работы сняли, из партии ту-ту! Итак, ровно четыре десять утра, он с газетой садится первый раз на дню на унитаз, почитывает "Киевские гадости", приятели из круглого универсама называют газету "гальюн-тайме". И то правда, в этих новых газетенках можно что угодно вычитать, и ни хрена непонятно. Вот, к примеру, заметка: некто С. зарезал старушку Т. Прямо на скамейке у автобусной остановки в двенадцать часов ночи. За что? Кто она такая, эта бабушка, которую ножиком прикончил негодяй С., он-то сам кто таков, о мотивах ни слова, взяли его на месте преступления — ничего неясно нормальному человеку. И вообще от этих ежедневных расчлененных трупов уже начинает мутить. Прислушался к себе: есть ли позывы к рвоте?

Давным-давно, когда еще боролись с алкоголизмом, Борис Иванович заметил: алкоголь имеет свойство накапливаться в его организме. И если в понедельник еще ничего, во вторник — терпимо, в среду — апогей пьянки, то в четверг он уже никакой, а в пятницу — рвота с утра, и слезы, когда отдаешь больше, чем взял вчера. Сейчас его рвало так, что печень разрывалась, лезла наружу вместе с желчью. Но ничего не поделаешь, никуда не денешься, надо пройти и через это, как проходят в любви через аборты, например. Да и не первый раз же. Он взял газету и посмотрел на часы — до открытия универсама оставалась уйма времени. Вопрос в том, как его убить. Когда работал в заводе, такой проблемы не существовало, день расписан по минутам, очередь в приемной — на весь коридор, за неделю запись. И не было ни четырех десяти, ни пяти пятнадцати, как сейчас.

Именно такое время показывали часы в Чикагском аэропорту, когда он, наобум Лазаря, поехал проведать дочку. Самый большой аэропорт в мире — каждые двадцать четыре секунды садятся и взлетают самолеты. Они сидели в салоне — что-то не ладилось с документами, "загорали" уже четвертый час. Мужчины сняли рубашки, женщины мучились, теряя сознание. И на воздух не выйдешь, кондиционеры не включишь. Потом оказалось, их никто в Чикаго не ждал, презентационный рейс затерялся в компьютере. Кто был в Америке, знает, какая там бюрократий и бумажная волокита, "Что же нам назад, в Киев лететь?" — "Ит'с йо проблем, сэр". Я бы тебе показал "сэр"! Аэропорт огромный, как город Винница, к примеру. Или Бердичев. Но нашего завода точно будет побольше площадью. Везли куда-то минут сорок или час на бесчисленных скоростных дорожках и эскалаторах. И то хорошо, пешком — пупок развяжется, да что, физически невозможно, дня два идти до паспортного контроля. Второй консул с явными замашками кагэбиста обратился к группе: у кого продукты имеются, оставить на черной полке, ввозить в Америку съестное законом запрещено. А в Штатах законы превыше всего, это тебе не у нас, где делай, что хочешь. Конечно, никто и не подумал, так они, гады, собачку такую маленькую запустили, она у них натаскана на продукты. "Чав-чав!" — по-свински, на харчах разжирела, не то, что котов разучилась ловить, гавкать нормально не может. Делать нечего, пришлось доставать припрятанные домашнюю колбасу и сало, купленное еще вчера на родном Печерском рынке. Что-то обидное сказал консул, и Борис Иванович его кульком сала по кумполу, ну и послал, куда следовало — туда-то и туда, по известному адресу. Не надо было, с этого и начались все неприятности: тот гад не только настучал, под статью хотел подвести. Через год вернулся заместителем министра, и пошло-поехало, вспоминать не хочется. Вчера на остановке шестьдесят второго он встретил Алку — стюардессу из того чикагского самолета, они расцеловались. Борис Иванович был более или менее трезвым — универсам только открылся. Оказывается, Алка тоже с Печерска, на Леси с мамой живет... Эх, жалко жвачку не купил, и лицо все отворачивать приходилось, хотя и не шибко выпивший еще был...

В той, другой жизни он никогда не думал, в самых жутких снах не снилось, что падет так низко. И жизнь благополучно вроде складывалась — все же смог от станка в инструментальном цехе, после заводского техникума, мастером стать, потом его выдвинули зам. профкома цеха, профбоссом, а там — зам. профсоюза завода, зам. парторга, начальником родного инструментального, уже и КПИ окончил. Господи, что за жизнь чудная была! Через год умер начальник производства, и приехавший из Москвы зам. министра (бывший главный инженер), — а завод союзного подчинения — волевым решением назначил Бориса Ивановича начальником производства. На этой должности он проработал немного, началась перестройка, а если честно, и не тянул Борис Иванович, поотстал малость, да и не было инженерной хватки, перебросили его, короче, на более спокойную работу — зам. генерального по культуре и быту, или, как говорили, "соцкультбыту". Давно уже нет сейчас ни соц, ни культ, ни быта. Тогда же Борис Иванович, мужик хоть и сметливый, многое на лету хватавший, не сразу понял, куда попал, куда его посадили. Весь комплекс благ — от стола заказов до крымских санаториев — подпадал в его непосредственное подчинение. Это вам не в инструментальном билеты распространять. И воровать не надо, просто оказывай людям услуги, и люди тебя отблагодарят, не забудут. Да что там — и взятки Борис Иванович стал брать, когда система уже обрушилась, наклонилась, как Пизанская башня, только та до сих пор стоит, а наша рухнула, как подкошенная. Да и кто пример показал — сам генеральный. Вызвал однажды — так и так, мол, вопрос решить надо. Обращаются солидные люди, просят в аренду на три года заводскую поликлинику, мы ее переселим, подумай, куда, заводу платить будут прилично — в месяц по семь долларов за метр, где такие деньги мы с тобой заработаем (уже тогда госзаказ, с которого они жили, накрылся, сгорел синим пламенем с подачи Михаил Сергеича). Да и что мог сделать Борис Иванович — на оборонном заводе приказы вышестоящего начальника не обсуждаются, выполняются беспрекословно. И он очень удивился, когда генеральный через месяца три положил на стол конверт: благодарю за службу. Дома посмотрел: чуть под стул не упал — три тысячи долларов! Немыслимая по тем временам сумма! Уже потом, когда распродавали другую недвижимость, понял: это был только задаток, аванс, подписывать-то приходилось ему.

Когда он пришел наконец к универсаму, руки дрожали так, что страшно было их вытащить из карманов пальто. Боб и Костыль, как всегда, на месте, ждут не дождутся, чтобы "расколоть". Еще с вечера, небось, договорились, а может, и месяц назад, с них станется, с этих арсенальских алкашей, которых он в лучшее время выгонял с работы паршивой метлой. "Би-Би пришел, Би-Би — вот кто нас сегодня похмелит!" И Борис Иванович обреченно жал им руки, нарочито супясь и ворча недовольно. Сколько раз давал себе слово не пить с этими придурками, но организм требовал свое, а именно он-то как раз и управлял Борисом Ивановичем, или, как его называли в кругах, близких к пивнушкам Печерского универсама, Би-Би. Ибо, если кто думает, что от водки можно отказаться с помощью так называемой силы воли, он не знаком со спецификой предмета. Потребление алкоголя на самом деле есть то же, что и удовлетворение организма наркотиками. И ломка, и приход, и кайф. У нас этого никогда не признают, шутка ли сказать, так ведь можно все общество передовое записать в наркоманы. И себя в том числе. А как в самом деле обойтись без бытового пьянства?

Первый стакан — бальзам на душу. Костыля стошнило, он выскочил на улицу, к урне. "Мужик ноне хлипкий пошел", — сказал привычно Борис Иванович и разлил по второй. После третьей закурили. Борис Иванович незаметно, как ему казалось, посмотрел на часы. Костыль и Боб понимающе переглянулись, уж кто-кто, а они знали Би-Би как облупленного. Через 12 минут должна появиться Маркиза. Они познакомились очень давно, он не помнил, сколько именно лет назад, но точно помнил число — это было аккурат 29 января, в день, когда отмечали годовщину январского восстания арсенальцев да и вообще киевских пролетариев против петлюровцев и Центральной Рады. Обычно всегда старались выдать тринадцатую зарплату, возле стен завода жарили шашлыки и продавали водку в розлив, чтобы дать людям нормально отдохнуть, во-первых, а во-вторых, возможность оставить все деньги непосредственно у стены. Конечно, уже давно нет такого праздника — все переменилось, он где-то даже читал, что скоро вместо арсенальской гарматы поставят памятник Петлюре. А что? Очень даже может быть, с нынешних горлопанов станется.

День был прозрачный и ясный, как стекло. И снега много, он скрипел под ногами, сиял тысячами маленьких бриллиантов на солнце, переливался, искрился, как шампанское, падал с пушистых елей им на плечи. А ели те в парке, осыпанные густо снегом, как лисьи огромные хвосты, светились на солнце до рези в глазах, до слепоты, до глухоты, до восторга, до немоты в пальцах и боли в губах, когда они целовались. И зубы, как снег, ее зубы, сверкающие везде до икр ног, до сапог запорошенных, до звезд на небе — так быстро тогда стемнело. Зубы да шуба поблескивали в темноте. Она, что говорить, была женщиной до мозга костей, и если бы у него имелись мозги, то, наверное, случилось бы сотрясение. Слава Богу, мозгов не оказалось, только что-то щелкнуло внутри, переключилось, перевернулось на другой диапазон — никого рядом не стало, все провалились разом куда-то под пол, в погреб темный, только она и осталась.

И был Берлин, профсоюзная тусовка, на которую он взял ее с собой, гостиница, огромная кровать, все ушли в кино. Надо было решать. И он, переборов себя, сказал именно то, что она хотела услышать: давай погуляем по ночному городу. Она оценила этот жест, потом часто вспоминали: обоим хотелось в постель, но не так, не торопясь, не суетливо, чтобы не высчитывать, сколько времени еще осталось. "А я думала, ты нахал. Ладно, дам ему по-быстрому, чтобы больше времени на ночной Берлин осталось..." Зато потом, когда вернулись, ему зачлось, восполнилось на всю катушку, они набросились друг на друга с порога, чтоб не отпускать всю ночь.

Вот и ее время. В яркой зеленой шляпке времен канкана и вуалей, в красном полудетском коротком пальто, в белых перчатках и голубых резиновых болотных сапогах, с ведерком в руках: уж ведерко-то не из ближайшего детского садика? Увидев их, зашлась громким трехэтажным матом: "А эти, бля, посмотри, чуть свет уже лыка не вяжут". И на Бориса Ивановича: "Что ты вылупился, козел несчастный, забыл, как я тебя на ковре..." и т.д., и т.п. Народ в универсаме только ахнул. Все смотрели на Бориса Ивановича, у него пылали уши, готов умереть на месте. Боб и Костыль, блаженно ухмыляясь, давали понять окружающим, что Маркизу, во-первых, нельзя принимать всерьез, а во-вторых, они не имеют к ней никакого отношения.

Но он-то знал, что она говорила правду. Всплыла какая-то пыльная квартира на метров сто пятьдесят с потолками под пять метров, на Карла Маркса, возле кинотеатра "Украина", и как она убирала ковер попавшимся под руку допотопным пылесосом, называла его трофейным. И ее халатик, и тапочки, которые жили в квартире, как она говорила, отдельно. Чем-то брызгала на мебель, протирала, сдувала. На кухне мясо жарилось, чайник свистел, пластинка играла, и через пять минут все было готово, так приятно пахло, уютно стало — не передать. Он вышел из кухни, стараясь быстрее прожевать кусок мяса со сковородки, а она уже стелила хрустящие, пахнущие морозом простыни.

Им желательно было не показываться вместе на людях: он — замдиректора, она — директор Дворца культуры, у обоих семьи. Это сейчас всем на все наплевать, а тогда одной анонимки в партком достаточно, чтобы жизнь сломать раз и навсегда. Встречались тайком — то в Гидропарке, то в старом ботаническом, в котором он не был со студенческих лет, то в Голосеево, скрываясь от посторонних глаз. Смущались, когда нет-нет да и встретишь знакомого, пугались, обсуждали варианты. Он знал, чувствовал: ей была неприятна вся эта конспирация любви, игра в штирлицов. Кстати, это он придумал про Штирлица, когда проезжали в такси мимо работы, надевал темные очки, поднимал воротник куртки или пальто, отворачивался от окна и начинал напевать известную мелодию. Она не желала бояться, скрываться, прятаться, и, конечно же, ей было мало только прокуренной насквозь, непроветриваемой всю неделю — от четверга до четверга — хазы. И она сама, и их любовь заслуживали много большего, в мыслях она видела его и себя в пестрой толпе народа где-нибудь на Крещатике, посольском приеме или на премьере в Доме кино, все оглядывались на них и с завистью говорили: ты посмотри, какая пара, как одеты и как подходят друг другу!

Его, признаться, такая перспектива вовсе не вдохновляла. Во-первых, Киев — большая деревня, все моментально узнают друг про друга, только кажется, что много людей, на самом деле — все одни и те же тусуются, обмениваются женщинами и услугами, деньгами, знакомствами. А вообще, если честно, всех можно рассадить в банкетном зале ресторана "Киев" — настолько знакомо и привычно, знаешь наперед все шутки и приколы. Во-вторых, он по-черному ревновал ее к прошлому, до помутнения ума, до рвотного инстинкта. А ведь было о ней кое-что известно, не через одни руки прошла, и даже фамилии общих знакомых, молочных, так сказать, братьев. Вот этого он боялся больше всего, чтобы кто-то не сказал в курилке полушутя-полусерьезно: о чем ты говоришь, старик, какая любовь, ты знаешь, сколько раз она у меня на коленях сидела, сколько раз я ее крутил туда-сюда? Он и сам, когда они еще не были знакомы близко, видел ее в разных компаниях, и даже сидящей на чьих-то коленях. Да и его помощник Федор Пономаренко, прозванный за педантизм и бюрократизм Пономарем, однажды рассказывал, как он и его товарищ и ее, и ее подругу...

Она, конечно, совсем спятила — пальто держала на руке, в той же давным-давно купленной юбчонке, тогда, в Берлине, когда она ее примерила и решила в ней остаться. А на вопрос продавщицы он вдруг зашелся вокруг чечеткой, так что весь магазин остановился и на них смотрел. Она хохотала, запрокинув голову, кружась и придерживая юбку, как десятиклассница. Он же тогда совсем не выглядел на свои сорок пять и уж никак не тянул на заместителя директора крупного завода — в джинсах в обтяжку, маечке с тесемками, болтающимися на груди, полный внутреннего задора и уличной отваги. "Ты, мудак, мать твою, может, в морду хочешь?" — Костыль и Боб довольно переглянулись и заулыбались. Маркиза вытащила из-под юбки пачку сотенных купонных бумажек и запустила их в морду Борису Ивановичу. "Ты что же, падло, жрать не будешь со мной?" — это означало вторую стадию, общую бутылку, которую надо было выпить вместе с ней. Потом она забудется и вырубится на целый день, а то станет орать благим матом под универсамом или заснет на лавке, но последняя бутылка — ее. Он должен, как всегда, угощать, выставлять. Со своих кровных, нажитых во времена перестройки. Проклиная все на свете, Борис Иванович пошел к стойке. Он шел далеко не спортивным шагом, скорее, это была походка человека, которого в спину толкают штыками изо всей силы.


2.

Мимо проходящая молодежь и подростки практически не обращали на Бориса Ивановича, Маркизу, Боба и Костыля никакого внимания. Будучи в свое время при портфеле, он поступал так же, в упор их не видел, они его не интересовали. Не то что сейчас. Жизнь переменилась, и ему не безразлично, между прочим, о чем они думают и говорят, когда стоят полукругом за стойкой штучного отдела или в универсамовской кофейне, разливая портвейн в пластмассовые разовые стаканы, вдыхая и выдыхая дым от сигарет "Президент" или "LM". С каким-то напряжением, весь подобравшись, он жадно прислушивался, прислонясь спиной к соседней стойке, делая вид, что его-то их разговоры совершенно не касаются. "Ты че, Валера, раскис? Выпей". — "Водке — бой. Я вчера, знаешь, как дал, колядовать ходили. Так наколядовались — жить не хочется. Достала водочка". — "Экзамен-то сдал?" — "Сдал, видишь, вот обмываем. Тут еще у двух парней день рождения. Слушай, брат, ты усекаешь вон тех телок длинноногих? Кажется, весьма нехилый вариант наклевывается..." — "И по-моему, нехилый". Одна из "телок", стоящих за соседним столом, старательно вихляя бедрами, прошла через весь зал сначала якобы за своим кофе, потом прикурить у парней, которые на нее скалились. Когда она "выписывала" в джинсах в обтяжку и кроссовках, лампочки на них, спрятанные где-то в районе шнурков, время от времени зажигались и гасли. Борис Иванович глядел, как зачарованный.

В бликах заморского украшения ему виделись совсем другие лампочки, что светились лет тридцать или сорок назад, то ли в Калиновке, то ли в Галавурове, то ли еще в каком-то селе, где их курс был на картошке. Первый парень на деревне носил модные тогда штаны-чарльстоны, с широким поясом и карманами по бокам. Но самое главное — со шлицами внизу, в которые были вшиты электрические маленькие лампочки, как в китайских фонариках. И когда хозяину штанов было угодно, лампочки зажигались. Среди колхозных луж, помета и грязи, в осенней распутице это впечатляло. Студентки волновались. На танцы он подъезжал, как и многие здесь, верхом на мотоцикле — высший шик. Широкие штанины затянуты от грязи обычными деревянными прищепками, некоторые даже не отстегивали их, так и танцевали, а прищепки торчали в разные стороны. Они приезжали в основном из-за студенток — для села событие из ряда вон, разве что какой бы полк расквартировался. После танцев садились на свои мотоциклы, раздавался дикий рев, едкий дым разъедал глаза, щекотал ноздри, пронзительный, ослепляющий свет фар, грязь, разлетающаяся из-под колес, "зеленые" студенты едва успевали вытираться, девушки надолго замолкали, отвечая невпопад. Из-за чего все тогда вышло — уже не вспомнить. То ли в футбол студенты местных обыграли, и он забил решающий гол, замкнув передачу головой. Вряд ли. Скорее, деревенские повод искали, чтобы подраться. Ну что ж, выходи, студент. Стук в окна, свет фар, мотоциклы ревели, став на дыбы, окружая их со всех сторон, и самое неприятное — пронзительный свет, когда уже почти спишь, — яркий, прямо в голову, ослепительный, как бритвой по глазам. Во двор они вышли втроем, самые старшие, прошедшие армию и рабфак, члены партии. Не вышли бы, накачанные местным самогоном из карбида аборигены могли бы запросто и забор свалить, и дверь сломать, и общежитие по кирпичику разобрать, такой психоз стоял. Бориса Ивановича тогда ударили первым, он отошел или отскочил назад, но рук не поднял. Его ударили еще раз, развернулись и пошли к своим мотоциклам. Все закончилось лучше, чем можно было ожидать, только два фингала под глазами здорово ныли. Бил его тот самый, с лампочками в штанах. Сердобольные студентки всю ночь суетились с компрессами.

Потом, года через два, мода изменилась, на смену клеш-чарльстонам пришли узкие в обтяжку джинсы, на задних карманах нашлепаны были марки, самые престижные — "Ли" и "Лэви страус". Семья Бориса Ивановича жила бедно, от зарплаты до зарплаты, не то что джинсы за семьдесят пять рублей на толкучке в Ново-Беличах — простых расклешенных брюк не справить. Да что там, выпускной костюм в десятом классе перешивали из старого сукна покойного бати. Конечно, задевало, на девушек заглядывался, и провожал кое-кого, и целовались, а надеть нечего. Тем не менее, когда в моду вошли американские джинсы за сто шестьдесят на барахолке, он воспринял спокойно, не стал кидаться на родственников, таких денег не было у всех вместе взятых, месячная зарплата отца. Что толку сходить с ума, если все равно купить не удастся? На толкучку по воскресеньям они ездили вместе с Павликом. Хотя Борис Иванович был старше Павлика на пять лет, верховодил, конечно, не он, до Павлика ему тянуться и тянуться, как до Москвы пешком. Павлик легко ориентировался в мире Пруста, Джойса и Камю, штудировал Ницше и Шопенгауэра, помнил многое из Кафки и Достоевского. Он был сам, как герой Достоевского. Недаром Кира Муратова, пребывавшая в опале и простое, впервые его увидев, решила снимать в роли Раскольникова. Вот точно таким и представлял Борис Иванович его — аскетическое вытянутое лицо, на котором сошлись все печали мира, тонкие губы, пять морщин на высоком лбу, огромные голубые блюдца, в которых пропадало небо и которые никогда не смеялись. Длинный почти гоголевский нос, очень чувственный, временами подрагивающий от переизбытка впечатлений, и черные прямые волосы, завязанные сзади косичкой.

Что говорить, для одна тысяча девятьсот семидесятого года, когда весь советский народ и, естественно, все прогрессивное человечество готовились отметить столетие со дня рождения вождя пролетарской революции, философский строй мысли Павлика, но больше, конечно, его внешний вид плюс заморская одежда — эти джинсы, американский вишневый гольф, голландская ветровка с множеством карманов и молний, кожаные английские мокасины с застежками и т. д., и т. п. — приводили в ужас не только смотрительниц из жэка, но и всю общественность микрорайона. Не раз и не два тягали его в милицию, стригли наголо, судили товарищеским судом по месту жительства. Павлик не поддавался воспитанию. Особенно выводили из себя его благодетелей безукоризненная вежливость и подчеркнутая корректность, он никогда не скажет в милицейском изоляторе: дайте воды или дайте, пожалуйста, воды. Он начнет с многочисленных извинений за причиненное беспокойство: если вас это не затруднит, не сможете ли вы, будьте любезны, передать стакан воды из-под крана. В таком тоне строились и его ответы на заданные вопросы. Менты сатанели через пятнадцать минут: "Да он издевается, сука!". Самое невероятное заключалось в том, что это был стиль жизни Павлика, он общался так со всеми, независимо, кто перед ним. Будь то уборщица из парадного: прошу прощения, не дадите ли вы, будьте добры, свою тряпку, я бы, с вашего позволенья, вытер ноги, чтобы не наследить на лестнице, которую вы так чисто вымыли. Или девочка на раздаче в студенческой столовой или профессор на экзамене. Но это знали мы, его товарищи. Окружающие же, видевшие его впервые, как минимум, обижались в душе. А некоторые и по морде били. Ничего не помогало. Он и Кире отказал очень вежливо, но с такой твердостью — его характерная черта: раз сказал "нет", хоть кол на голове теши — от своего не отступится, за что некоторые называли за глаза: "козел упертый". Но и это не главное в нем, а то, как себя держал, умел поставить, напустить туману. Неторопливо затягивался "Примой", долго молчал, взвешивая каждое слово: "Понимаешь, старик, нельзя же все время оппонировать властям, да, собственно, наверное, и незачем. Помнишь, еще Олеша в свое время говорил...". Конечно же, никто ни фига не помнил. Понятно, девки от него млели и готовы были на все и сразу.

Как-то они работали в районном штабе стройотрядов в Кустанайской области: Борис Иванович — снабженцем, а Павлик — доктором, и жили в общаге кооперативного техникума. Кругом — молодые бабы. Одна не выдержала, совсем повелась, ночью из окна в окно прыгнула, чуть не убилась. Павлик, проснувшись, долго с ней разговаривал, должно быть, на философские темы, в часа четыре утра девица ушла через дверь. От такой наглости бабы озверели еще больше. Через месяц они ходили за Павликом толпами, как за киноартистом. Борис Иванович, бывший тоже не последним человеком в штабе ССО, как ни старался, никак не мог добиться близости какой-нибудь кооператорши. А тут — нате вам, пожалуйста, сами под него ложатся, да Павлик со своими принципами так никого и не трахнул, он — только по любви. Ну и какой результат? И Борис Иванович, не пропускавший ни одной юбки, и стерильный Павлик — сегодня оба у разбитого корыта, оба одиноки, бобылями ходят. Так Борису Ивановичу хоть не обидно — все же погулял, отвел в свое время душу. А тем вечером сидели у него в комнате, ужинали вареной колбасой, плавлеными сырками, болгарским лече, мазали его на свежайший белый хлеб, сельский, домашний, он даже не резался, они ломали его руками. Из выпивки — бутылка "сибирской" водки и бутылка странного местного "чернила" — портвейн номер 17. По всем стройотрядам и в штабе действовал "сухой закон", если бы узнали — отправили бы в Киев в два счета. Они же по вечерам позволяли себе, причем инициатором был Павлик. Пил он красиво, никогда не пьянел, ел с сигаретой, любил в середине ужина ни с того ни с сего сварить себе крепчайший кофе, как он говорил, для прокладки, потом спокойно продолжал закусывать. Борис Иванович с трудом выдерживал такие нагрузки, а Павлику, как с гуся вода. Правда, однажды он уснул за столом, пепел упал на знаменитые белые джинсы фирмы "Ли", едва не единственные в Киеве, прожег насквозь — дыра величиной с юбилейный рубль. Ни заштопать, ни зашить. "Что ж, — философски заметил он, проснувшись, — надо бы выбросить, да где в этой глухомани новые возьмешь?" В аптеке он купил белый лейкопластырь, наклеил. Почти незаметно, в командировке сойдет, в Киеве, конечно, смешно будут смотреться.

"Вот и повод сразу на толкучку ехать". — "Хорошо, хата хоть не сгорела". Они выпили, посмеялись, и Павлик стал искать мыло — руки пахли колбасой и лече. Как назло, оно куда-то запропастилось. Потом он вспомнил, что мыло вечером у него занимала машинистка Светка да так и не вернула. Целый час или даже больше они ныкали по давно уснувшему общежитию, но так ничего и не нашли. Пришлось в полтретьего ночи стучать к барышням. Да плевать хотел Борис Иванович на мыло, туалет перед сном и грязные руки. Подумаешь! Завтра помоешь, ничего страшного. Но Павлик был неумолим. Закатывая глаза, с многозначительными паузами и придыханием — а может, издевался? — изрекал: "Ну как же, Борис Иванович, вы, знающий цену Экзюпери, представляете себе сон, так сказать, не умывшись?" Барышни долго не открывали. Наконец, появилась заспанная Светка с рубцами от подушки на лице. "Вы что, с ума сошли? Который час?" — "Тридцать пять третьего. Светлана, будьте добры, вы брали у нас мыло, если не трудно, верните его, мы должны умыться..." — "Какое мыло?" — "То, прошу прощения, что вы вечером брали и не занесли". Пусть хоть три утра, но Павлик вежлив безукоризненно. На следующий день машинистка Людка из другой комнаты поймала Бориса Ивановича на лестнице, полюбопытствовала, язва, давно на Павлика глаз положила. "А что это вы ночью вытворяли, в дверь ломились?" — "Мыло искали". — "Ах, мыло... Ну-ну". Она понимающе закивала, сверкнув своими блядовитыми глазами. Да разве ей, стерве, объяснишь, что не может человек уснуть, не вымыв руки после еды. Чтобы они лече болгарским не пахли, по крайней мере.

Когда-то давным-давно, две жизни назад, она рассказывала Борису Ивановичу о своем детстве. Родители определили ее на танцы, она страшно упиралась, это была каторга, типа зубы лечить, еще хуже. И как она нарочито медленно брела через весь город, состоящий из одной центральной улицы Ленина, оттягивала, как могла. Заходила в кулинарию, покупала на сэкономленные от завтраков деньги конфету "Весна", медленно ее съедала, и не всю — половинку, другую оставляла, чтобы после танцев съесть, подсластить себе жизнь. И когда переодевалась, руки пахли шоколадом. Так же пахло терпко и сладко в магазине "Лесная песня". Это было уже после переезда в Киев. В кондитерский они с одноклассником бежали после уроков в надежде выклянчить фантики от конфет. Резкий до тошноты, приторный кофейный запах бил в нос с порога — так пахло тогда от конфет фабрики Карла Маркса — "Ананасных", "Кара-Кум", "Косолапый Мишка", "Курортная". Кто-то из нынешних универсамовских собутыльников поведал Борису Ивановичу, что будто бы эти конфеты появились недавно в центре по кооперативной цене. Надо съездить, посмотреть, попробовать, а то по обыкновению сои намешают вместо шоколада, а цену запросят — эх, да что говорить... И мастеров тех давно нет — поразбегались в коммерческие структуры, золотой фонд потеряли, как на "Арсенале". Давно стоит завод, легла "конфетка", нет такой фабрики, волной смыло, в "гастрономах" все больше турецкие жвачки и польские леденцы. Секрет утерян навсегда, и людей не вернуть.

Когда-то в школе их повели на экскурсию на конфетную фабрику. Есть разрешили, сколько сможешь, а выносить почему-то — ноль. Борис Иванович с другом разрезали перочинными ножичками карманы и забили подкладки пальто горячим печеньем и липкой карамелью. Кажется, еще и тюбики были. Их пропустили через проходную за честное слово, пусть порадуются пацаны. А на конфеты он с тех пор смотреть не может. До сих пор чувствует тошнотворный запах. Этот запах ей очень знаком, она даже как-то в кафе попыталась "забыть" свою пачку и пуанты, да домой принесли, в этом городе все друг про друга знали. А он ей рассказал, как они встречались с Берестом на сельской проселочной дороге, чтобы семь километров ходить в школу. "Смотри, что у меня есть!" — Берест с гордостью раскрыл ранец, Борис Иванович обмер: второе отделение снизу доверху было заполнено маленькими варениками — один в один, как близнецы. "С чем?" — "С сыром". — "А сметана?" — "Нету". — "Стой здесь!" И прожогом домой. Пенал пришлось переложить в карман, на его место — банку с домашней сметаной. Сели на последней парте, поставили ранцы — и вперед, аж за ушами трещало. По единице им тогда влепила Клавдия. За поведение. "Не расстраивайся, если бы за еду, мы с тобой круглыми отличниками были бы, куда там Голиковой". Борис Иванович недавно совершенно случайно встретил Береста в мебельном магазине на Русановке, он, оказывается в Киеве, грузчиком работает. Отсидел два раза, с утра уже пьяный, чефирит, план курит, эх-ма... Совсем не похож на того Береста, который уговорил тогда Бориса Ивановича бросить портфели в речку, чтобы не носиться, они сами доплывут до школы, мы их там и встретим. Не рассчитал, не принял во внимание, что в портфелях еще невыливайки, ручки перьевые, перочистки из материи. Долго шарахались и удивлялись рыбаки, огромные лиловые пятна плыли по речке, убивая рыбу, да и портфели не доплыли, затонули. Скандал был — вспомнить страшно, из школы исключали. А как-то в третьем или четвертом классе уже Борис Иванович нашел кошелек, а в нем тридцать рублей — немыслимая по тем временам сумма. Ну и отвели душу тогда! Во-первых, купили настоящий футбольный мяч, нипельный, за одиннадцать рэ. В школе поднялся переполох. По шариковой китайской ручке себе справили, родители в шоке, накупили сигарет "Шипка" с золотой бумагой, прятали в яру, курили после уроков до тошноты, до головокружения. Короче, недели две делали, что хотели, пока деньги не кончились. И как ни странно, когда их не стало, жизнь пошла намного легче, привычнее. Не надо скрываться, прятаться, врать, объяснять, откуда взялось то-то и то-то, мяч, например.
3.

Борис Иванович проспал этот Новый год, никаких курантов не слышал. Так получилось. Встречать они начали с самого утра тридцать первого, вот и выдохлись. Проснулся среди ночи от стрельбы фауст-патронами, так ему показалось, да и снилась какая-то ерунда, будто наши танки освобождали Киев от фашистов в 43-м году. Чему свидетелем он, естественно, быть не мог. Сознание хоть и медленно, но возвращалось. Сначала на уровне первобытном, рефлекторном, чувственном. Ощутив, что спит в рваных и грязных носках на давно не стиранной простыне, в пиджаке поверх майки, Борис Иванович понял, что Киев уже взят. Тем не менее, стрельба не утихала. Сделав усилие над собой, он все же встал, нет, скорее, выполз из постели, на всякий случай посмотрел на стоящую рядом; впритык, вторую кровать, на которой уже семь лет — впрочем, сегодня уже восемь, — никто не лежал. Который, интересно, час? Командирские, светящиеся в темноте, показывали половину третьего. Вот так-так... Часы эти были гордостью Бориса Ивановича. В лучшие времена ему их торжественно вручил министр оборонной промышленности товарищ Дверьев А. А. На тыльной стороне и надпись соответствующая имеется: "Бахиреву Б. И. от Миноборонпрома СССР". Давно уже нет ни СССР, ни Миноборонпрома, и товарища Дверьева А. А. что-то не слышно, а часы, надо же, идут. И ночью, например, они очень выручают Бориса Ивановича, спит-то он по-стариковски, просыпается едва ли не через каждый час, — посмотрел на светящиеся цифры и знаешь, сколько времени до утра осталось. Уже несколько раз дружки-собутыльники подначивали оставить их где-нибудь в залог, а то и просто пропить, он ни в какую.

Как и предполагал, били пустыми бутылками по "мерседесу", с недавних пор паркующемуся у них во дворе. Дом вообще-то арсенальский. Да вот уже квартиры стали сдавать или даже продавать богатым людям, коммерсантам, новым украинцам. Те и волокут иномарки. Да пусть их, хотя и обидно, сколько сил они вбили в этот дом, для кого старались, для этих "толстолобиков" с бритыми затылками и "мерседесами"? Взять хотя бы этого, из их дома, чью машину сейчас расстреливали с балкона. Ни капельки не жалко, ведь до чего додумался, падло! Снабдил автомобиль такой сигнализацией — ночью дождь там или снег, ветка с дерева упадет, собака или кошка пробежала: "Иу-иу-иу-иу!", среди ночи весь дом по тревоге поднимается. И сам владелец вскакивает, суперпрожектор поставил на балконе — включит и смотрит: что случилось, действительно угоняют? Борису Ивановичу ничего. А людям каково? Да еще если утром на работу, а сирена такая, что сердце обрывается. "Мерседес" этот и сам его хозяин — молодой совсем еще парень, весь зализанный, пахнущий не то стиральным порошком, не то пудрой специальной, щуплый, молоко на губах не обсохло, пиджак двубортный еле на плечах держится, — раздражали весь двор: и где только взял такие деньги, чтобы и машину импортную, и за квартиру восемьдесят штук "зеленых" отвалил... Короче, давно уже мозолил глаза всем.

И когда Борис Иванович вышел на балкон, сработала сигнализация, да так пронзительно, голова, казалось, сейчас развалится. Кто-то сверху заорал густым матом так, что Борис Иванович наконец-то окончательно проснулся и бегом в кухню, шасть по карманам, — ба! сигареты "Винстон" — почти полпачки, таких он не то что не курил давно, не видел в киосках на Копыленко. Значит, вчера гулеванили по полной программе, Новый год встречали. Но это было еще не все. В кухне, кто бы мог подумать, стояла батарея пивных банок, и, к неописуемой радости, он обнаружил две целые — пиво "Хейнекен", как вам это нравится? Гадом буду, новый год начинается неплохо. Ну кто, скажите, откажется от глотка прекрасного импортного пивка, да еще после такого перепоя? И хотя Володя Струмковский, давний друг и наставник по "Арсеналу", запрещал не то что пить и курить капиталистическую заразу, да еще купленную в спекулянтских киосках, то есть, по сути, объявляя бойкот мировому капитализму, запустившему свои щупальца в их светлую жизнь, на этот раз Борис Иванович не устоял. Да и кто на его месте устоял бы?! Глотнув голландского пивка и крепко затянувшись "Винстоном", Борис Иванович теперь чувствовал себя куда увереннее и как полноправный хозяин вышел на балкон.

Гуляли на четвертом этаже у бывшего начцеха Миши Бармина. У того всегда — если веселье, то до утра. И Бориса Ивановича раньше звали. Компания собиралась — елки-двадцать — к утру жены разводили. И пели, и в карты, и на лестничной клетке в футбол спичечными коробками, и целовались с чужими женами. Такое время было, блин! Сейчас же интерес к Борису Ивановичу, пенсионеру, несколько поостыл и не только у Мишки Бармина, но и у многих из тех, кому он помогал получать квартиру, доставать путевку в дом отдыха в Мисхор или устраивать ребенка в детсад. Сначала обидно было, потом успокоился, сейчас у него новые друзья, и не только собутыльники, но и из компании Володи Струмковского, они собираются в бывшем опорном пункте на Лескова, много знакомых, ветеранов, таких же, как он, отставных арсенальцев. Есть и молодежь, бывший комсомол, активисты, сохранили прежние воззрения. Так что обойдемся как-нибудь без Мишки. Тот, как прежде, пей-гуляй — все нипочем. "Болото, приспособленец", — сказал про него Струм. Должно быть, надрались в стельку, да они и не прятались, женщины в новогодних платьях громко смеялись и курили длинные тонкие сигареты, в соседних домах начали зажигаться окна, люди выходили на балконы. Мужики из Мишкиной компании продолжали на спор расстреливать белый "мерседес" пустыми бутылками из-под шампанского и банками от пива. Что говорить, Борис Иванович и сам его ненавидел, когда он будил его и обрывалось все внутри, и не уснуть, и хмель сразу проходил, и жить не хотелось. Сейчас же, наблюдая, как бутылки бьются о крышу и капот машины, расстроился. Хотел, перегнувшись с балкона, закричать: "Мишка!", как кричал когда-то на парткоме, когда начальство из Москвы снимало его с работы. Он упирался неумело, салага, отстояли, большинством в два голоса, и секретарь райкома не помог. Хотел крикнуть, да не успел. Новая бутылка, брошенная уже сверху, едва не задев Бориса Ивановича, со страшной силой шмякнулась о кузов машины, брызги полетели в разные стороны. Бутылка, видать, была полная. Ему показалось — она пробила кузов. И тут же сирена, но наша, знакомая, и два "уазика" с мигалками въехали в арсенальский двор. "Хорошенькое дело", — подумал Борис Иванович, закрывая балкон и шлепая в своих более чем двадцатилетнего возраста тапочках на кухню. Настроение в новогоднюю ночь оставалось неплохим: во-первых, сигарет импортных до утра хватит, во-вторых, баночное пиво осталось, и в-третьих, Мишкина компашка, кажется, окончательно прикончила вражеский "мерседес".

Базар, ясное дело, был закрыт — первое января ведь. И круглый универсам — тоже на замке. Но Витек со своей овчаркой уже на вахте. Ох, Витек, от него никуда не скроешься. "Куда?" — спросил Борис Иванович в слабой надежде, что некуда, все закрыто в такую рань. "Туда", — Витек показал в сторону круглосуточно функционирующего кооперативного ларька. Он заказал себе и Витьку по сто пятьдесят и бутерброду с сосиской. Впрочем, половину сосиски Витек отдал собаке. "Не будешь сегодня моего Рекса спаивать?" Значит, вчера и это было? "Би-Би, с Новым годом!" — кто-то сзади что есть силы толкнул в спину: Костыль и Боб были тут как тут.


4.

Маркиза проснулась от холода и сырости. Она спала в подвале на Кутузова, в бывшем цэковском доме, здесь обычно было тепло: старый разодранный матрас еще годился, и принесенный не известно кем кусок поролона, служивший одеялом, да две батареи — не такие, как у них в арсенальском доме, а улучшенного качества, для богатых. Так что жить можно. Откуда тогда такой зусман? Батареи совсем остыли, окочуриться недолго. Неужели авария в новогоднюю ночь? Ну и придурки. Так им и надо, ненавижу этих господ с Кутузова. Все это Маркиза выкрикнула одним длинным предложением, без пауз и знаков препинания.

Ее болезнь, помешательство выражалось таким образом: она кричала обо всем, что думала вслух, но сама этого не чувствовала, не ощущала. Ей казалось она думала про себя, на самом же деле выкрикивала бессвязные фразы, те, что отпечатывались в мозгу, без осмысления и приведения их в порядок. К тому же они наполовину пересыпаны площадным матом. Маркиза не понимала, почему от нее так шарахаются люди, обходят десятой дорогой, никогда никто не заговаривает. Ну ладно бы еще Борис, так ведь нет, все вокруг. На площади народу немного, все-таки первое новогоднее утро. Пьют, суки, гуляют. Ну и хрен с вами! Только она подумала так, вернее, прокричала в пустоту, закрылись все окошки в кооперативных киосках: взбредет ненормальной еще к ним подойти — сглазит на целый год. Несколько школьников, глазевших на жвачки и леденцы, спрятались за киоски, кто-то бросил снежку или ледышку, промахнулся. Отборный мат стал им ответом. Спасение одно — закрыть уши, чтобы не слышать весь этот кошмар. И молчать, не отвечать, не связываться. Местная публика знала: если Маркиза заведется, — до вечера такой тарарам будет стоять на площади — не остановишь, ночью приснится.

Но им повезло: Маркизе некогда, она спешила в кино. Сон ей приснился в подвале — будто она, как раньше, сидит в теплом удобном кинотеатре и смотрит французский фильм про любовь. И в детстве, и в студенческие годы, и потом, когда работала в Доме культуры на "Арсенале", — всю жизнь Маркиза бредила кино. Читала про артистов, фильмы, шедшие у нас, пересмотрела по несколько раз, не было недели, чтобы не сходила в кинотеатр. Началось это, наверное, в детстве, в селе. Она до сих пор помнит две вещи: как провели свет и как впервые "крутили" кино, или, как тогда говорили, фильму. Они сидели на полу, детей пропустили бесплатно, потом уж стали брать по "пятаку". В городе, когда училась в институте, билет стоил двадцать пять копеек — так на всю жизнь и осталась в памяти цифра. Хотя потом снова подорожали, и цена уже зависела от класса кинотеатра: появились широкоэкранные, широкоформатные и еще какие-то фильмы и кинотеатры. Запомнилось то, что было в детстве, как открытие, как праздник, как Новый год, когда только мандарины и елочный запах. С массового кино она постепенно "съехала" на фильмы не для всех, для избранных. Наизусть знала "Андрея Рублева". Хуциев, Швейцер, Шепитько, диссидентское кино, украинская волна, Параджанов, Ильенко, Миколайчук — это уже у нее в клубе, весь интеллектуальный Киев съезжался. Тогда те фильмы шли "вторым" и "третьим" экраном, по маленьким кинотеатрикам и клубам, не принося кассовых сборов и прибылей — так было кому-то нужно, но она следила, брала, показывала. Аудитория собиралась практически одна и та же, многие ее знали, она — почти всех. Были тут не только эстетствующие, но и те, кто совсем скоро уехал с первой волной, и конъюнктурщики, и такие, кто, выполняя задание, переписывал и сдавал тех, кто к ней ходил. Вслед за кино пришли песни под гитару, потом — любители фантастики, культурологические клубы. Молодежь стремилась к диспутам, объединениям, полемике. Так возникла идея своего клуба. Долго обсуждали на парткоме, советовались "наверху", никто не решался, потом, наконец, разрешили. И с тех пор у нее "прописался" молодой конструктор Володя Струмковский, не пропускавший ни одного заседания клуба, ставший сразу своим в ее Доме культуры. Он не только ухаживал за ней, но и все выспрашивал, вынюхивал, подглядывал: кто принес, что, зачем, от кого, а кто предложил, а что это значит и в таком роде. Пока ее кто-то не предупредил: будь поосторожней с этим типом, мало ли что... Он и их отношениями с Борисом интересовался, все допытывался, что-то ему неясно было, догадывался, да и по ним обоим, наверное, заметно. Не железные же, не штирлицы, хоть и прикидывались.

Кинотеатр, лучший в районе и городе, который они когда-то возводили методом народной стройки, сейчас захвачен спекулянтами в натуре, только и осталось что малый детский зал, где крутили американскую муру, ворованные видики. И то сказать, было бы что-то путное, а то — дышать нечем, все под одну колодку склепаны, не то что неинтересно — для тупых, тех же "толстолобиков" с одной извилиной. Два других роскошных зала занимали мебельный салон, итальянский, и автомобильная выставка-продажа. Спальни по восемнадцать тысяч баксов и "джипы" по сто — тоска несусветная. Струмковский говорит: отмывают ворованные бабки. Это ж сколько надо накрасть! На кассе висела записка: "Кинотеатр закрыт до 15 января". Все правильно, бизнесмены уехали в Эмираты трахать новых молодых жен и любовниц, не будут же они зря, на шару, отапливать какое-то вонючее кино, которое у них на дотации. "А как же дети?!" — заорала вне себя Маркиза, так, что все, кто стоял на остановке и терпеливо ожидал шестьдесят второго, попятились к бровке, стараясь укрыться за колонной. "Украли у детишек кино, мать их..." И пошло-поехало. Она стояла на остановке, поворачиваясь в разные стороны, изрыгая проклятия и матюги. Единственное, что могла себе позволить толпа, — не смотреть на Маркизу, отвернуться, но не слушать ее не могла. "Я же тебе говорила, давай пешком пойдем, так вечно ты со своим автобусом, теперь настроение испортила на весь день эта помешанная". — "Я помешанная?! Ах ты ж падло! У меня, может, два высших образования, языками владею, ты знаешь, как "перец" по-английски, сука ты болотная! "Пеерпоуз, пеерпоуз". Понял, какой прононс, не то что у твоей Гапки засмоктанной!". Это был один из коронных номеров Маркизы. Когда она начинала по-английски, ей казалось — интуристы млели. Она слепила снежку и смачно запустила в шубу "засмоктанной Гапки" и, не дожидаясь проклятий, припустила что было силы по Московской вверх, к центральной проходной, откуда до ее Дома культуры двести пятьдесят шагов.

На месте бывшей "Вареничной" один новый украинец соорудил кондитерскую "Малинка", в которой продавали очень вкусный хлеб, хоть и дорогой, собака. Маркиза решила зайти. Но перед тем, как открыть дверь — великолепную дубовую лакированную дверь ручной работы, вот бы себе гроб из такого дерева, — она, чтобы избежать унижений, как на остановке, оглянувшись по сторонам, чтоб никто не видел, вытащила из-под юбки тампон, разорвала его на две части и сунула себе в уши. Пусть теперь надрываются! В "Малинке" было, как всегда по утрам, народу немного. В основном, интеллигенты-разночинцы, которых жены послали в магазин, а они ушли налево, кофе втихаря засандалить. Появление в дорогом кафе Маркизы вызвало тихую панику. "Здравствуй, жопа, новый год, приходи на елку!" — вежливо поздоровалась она со стоявшей за стойкой старшей официанткой — породистой и длинноногой еврейкой со смуглыми щеками и огромными воловьими глазами. "О господи, — прошептала та одними губами, — да за что же такое наказание в первый же день, ну чем я провинилась?" — "Дай хлебушки, хлебушки дай!" Маркизе казалось, что она шепчет в такт со смуглой официанткой, на самом же деле верещала, как резаная, забыв, что в ушах тампоны. Немногочисленные посетители быстро, почти взахлеб, допивали кофе и, на ходу одеваясь, выскакивали на мороз. Из кухни подтянулась обслуга, откуда ни возьмись взялся местный охранник двухметрового роста и с перебитой губой. Все предвещало близкую и безжалостную расправу, логическим завершением которой вполне закономерно стало бы позорное изгнание Маркизы из кафе. Но тут появился новый украинец.

Таким и видела его Маркиза в сладких снах — безукоризненно одетый, в расстегнутой дубленке до пят, без шапки, волосы со свежей укладкой, чуть начинающий полнеть, но только чуть-чуть. А запах какой исходил от него, Боже мой, какой запах — на полкилометра расходился аромат свежей хвои соснового леса где-нибудь на двадцать первом километре Житомирского шоссе у прохладной речки. "Что за шум, а драки нету?" — чуть ироничная, усталая улыбка тронула сытые и довольные уста. Все разом засуетились, забегали, задвигали стулья, стали сдувать пылинки, там где их не было и в помине. Теперь уже рядом с ним стояли два охранника, третий сзади держал два мобильных телефона (зачем сразу два?). Маркиза не слышала, что он сказал официантке, не отрывала глаз от огромного массивного золотого перстня на Его мизинце. Когда же подняла глаза, официантка подавала ей аккуратно завернутую в фирменную салфетку еще горячую пышную булку с орехами. Маркиза поклонилась Ему с реверансом, чуть приподняв краешек юбки. "Иди, иди уже, пока шеф не передумал!" — охранник легонько подтолкнул ее к двери. И саму дверь перед ней раскрыл галантный метрдотель. "Видать, я сегодня в ударе", — похвалила сама себя. Она шла, раскрасневшаяся от удовольствия, и за обе щеки наминала вкуснейший рогалик, такие в полуголодном школьном детстве они называли почему-то на французский манер марципанами. А навстречу ей от метро по проезжей части маршировали солдаты, где-то они с утра уже были — то ли во Дворце пионеров на елке, то ли в Доме офицеров на палке. Уж что-что, а солдатский юмор она знала очень неплохо: два года была любовницей молодого лейтенанта, когда срезалась в институт и уехала куда глаза глядят в маленький гарнизонный городок, где военных больше, чем людей. Там она работала в парикмахерской — сначала волосы подметала, салфетки и полотенца сдавала в прачечную, полы мыла два раза в день, а потом и стричь научилась, говорили, неплохо получалось. Тем более, чтобы военных стричь особого умения не надо, лишь бы висок чисто выбрит, волосы не торчали в разные стороны, все равно ведь день-деньской в фуражках. В парикмахерской они и познакомились. Юрка только-только окончил где-то в Казахстане училище, худой, как щепка, но жилистый, выносливый, сильный. Служил замполитом в мотострелковом полку, смешной такой, фуражку носил, надвинутую на глаза, очки черные, руки тонкие, пальцы длинные, почти прозрачные, красивые донельзя, попробуй не влюбись тут! А ухаживал как, все барышни завидовали. В обед прибегал, шли за руку, гуляли, на них выходили смотреть. Потом сняли квартиру у одной бабки за червонец в месяц, жили, как муж с женой. Первый раз у нее такое было, да и у него, наверное, тоже.

Здесь и вовсе интересные вещи стали выясняться. Оказалось, у Юрки отец — крупный начальник в Ленинградском округе, выше генерала. Каждую неделю они с поезда снимали передачу — огромную коробку из-под цветного телевизора с продуктами. Чего там только не было: икорка, осетровый балык, сухая колбаска, сырок, шпроты, гусиный паштет в баночках, величиной с юбилейный рубль, бразильский растворимый кофе, бутылка посольской водки и какой-то спецпаек для летчиков-истребителей — твердый, похожий на макуху, очень сытный и плотный. Маркиза подозревала сначала, что это корм для мужчин — Юрка после порции такой макухи с нее не слазил, пока он ей, темной, не объяснил, что к чему. По тем временам, короче, деликатесы невиданные. Да что, если у них в гастрономе на Ленина, кроме "Завтраков туриста" и пустых полок, ничего не было. Но что для них — молодых и счастливых — тогда значила еда! Ровным счетом ничего. Юрка был на удивление неприхотлив, самой лучшей для него закуской была яичница да жареная картошечка с лучком, а выпивкой — бутылка элементарной водки. Половину они относили в местный ресторан, продавали, девочки брали с охотой, кормили и поили их бесплатно, знали: они не злоупотребляют, ребята скромные, кроме друг друга, никого вокруг не видят... Потом она поняла: папочка отправил его послужить в линейные войска, чтобы устроить в академию, в Москву. Спросила: Юрка, так это? Как всегда он хмыкнул, что-то пробурчал. Не могла на него обижаться.

Он приходил в роту в шесть утра. Не так легко это давалось, гуляли до двух, а то и трех ночи. Они говорили: до воды. Света не было, да ладно света, в этом военном городке воду подавали с четырех до полпятого. Краны оставляли открытыми, и когда трубы начинали шипеть, прочищать свое горло, невозможно заставить себя встать с постели и пойти под этот кран. Несколько раз ленились и просыпали. День проходил, помыться негде, баня одна в городе по вторникам и четвергам. И сейчас вспоминается то время с придыханием, когда нет-нет, да и прокашляются трубы ночью. Под утро и на автопилоте так тяжело подниматься, мыться, что-то стирать, ничего не соображаешь, делаешь все чисто рефлекторно, а днем вспоминаешь — вроде не с тобой все было. К этому надо привыкнуть. Он приходил в роту, поднимал солдатиков вместо старшины, который забухал в очередной раз. И все солдаты это знали, и знали еще с вечера, и были очень довольны, и с хорошим настроением засыпали, и просыпались, и как бы Юрик ни кричал и ни хмурил брови, они понимали, что это не всерьез.

А Сеня Масловский, может, единственный еврей на всю армию, из Бердичева, подходил к любимому командиру и, пряча глаза, вымаливал: "Товарищ лейтенант, разрешите, пока они будут на зарядке, я ваши брюки поглажу, китель в порядок приведу, чтобы блестело..." И с тех пор ходил такой наглаженный, наряднее того плаката, что на плацу. А уж как форсить любил, куда там! Пива со сметаной с утра напьется в кафе прапорщиков, сигару закурит, очки дымчатые, шинель на плечи, как бурку, на крыльцо выйдет, барышни аккурат на работу опаздывают, бегут изо всех сил, а он так небрежно, рассеянно, с чашкой кофе и сигарой, никуда не спеша. Вот и прозвали его: наш Геббельс. Да и видели когда-нибудь того Геббельса, разве в кино, и то мельком, но кликуха прилипла. И про нее говорили: "Та, что с Геббельсом", геббельша. Почему-то вспомнилось: провожали полк на учения, они вышли на улицу из парикмахерской, махали руками, платками, полотенцами. Колонна шла за колонной, офицеры сидели на броне в шлемофонах. И как она ни вглядывалась, Юрку не могла отыскать. Да где же он? Вот вроде и батальон его, и Славка Заздравных, командир первой роты, проехал. Вдруг колонна замерла, машины дернулись и застыли, как вкопанные. И в нос ударил такой пьянящий запах солярки, масла, дымка, щекочущий мужской запах свободы, любви, еще чего-то такого... И вдруг — Юрка. Откуда-то налетел, в охапку, на руки и закружил со смехом, опомниться не успела, а он уже на броню ее взгромоздил, голова кружилась от солярки. "Когда вернетесь?" — "Не говорят, никто не знает!" — "Да ты побольше слушай его, в четверг все закончится, после обеда в полк придут", — Тайка Шваб, парикмахерша, и откуда все только знает. Бурка мелькнула еще раз, поцеловались крепко в губы. Моторы взревели, еле в сторону отскочить успела.

Любили друг друга сильно. Жили дружно, так классно было. Однажды командующий из Житомира смотр устраивал, прицепился к Юрке за какую-то ерунду, фамилию услышал. "А как по отчеству?" — "Поликарпович" — "Отец военный?" — "Так точно!" — "Проводите к моей машине". Оказывается, служили с его батей, всю войну вместе прошли. Повез к себе домой, у него там дочка, давай Юрку сватать. Он ночью сбежал, на попутных добирался, злой — ужас! "Больше не поеду, коньяк заставляют пить, фужеры хрустальные достали, мещане проклятые!" Да что ж, чему быть суждено... Два года пронеслись, как один день, и были проводы в Москву, в академию. И хоть клялся и божился, она нутром чуяла: все, финиш, приплыли. Нет, конечно, пару раз он еще приезжал, шмотки перевозил, с полком прощался, один раз и она к нему ездила в Москву, в гостинице "Урал" останавливалась, в пятиместном номере, неделю мучилась. И как назло, зараза, два года встречались, хоть бы хны, только он уехал, так и залетела. От него, конечно, от кого же еще? Аборт никто не брался делать, в Новоград ездила, резали, внематочная беременность, еле оклемалась, все время рвала.

Солдатики давно уже прошли, пороша следы замела, а Маркиза так и стояла с открытым ртом да надкусанным марципаном.


5.

Струм никогда в жизни не пользовался будильником, мог проснуться, когда сам себе с вечера загадает. И время чувствовал — без часов обходился, спросят, угадывал с точностью до пяти минут. Но к часам привык, очень переживал: на пляже лет пятнадцать назад оставил "командирские" — в футбол играли, сунул их в туфли, потом забыл — рубились сильно, перевернул, когда купаться бежали, и только на даче хватился. Так жалко до сих пор. Бывает же — за это время Союз распался, власть три раза переменилась, да что власть — жизнь другая вокруг, партия разбежалась, фиаско потерпела, поднялась с колен, оклемалась, выходили они ее, уже до Збруча почти внедрились, а часы те до сих пор жалко. Бывает же так. Ни часы, ни прежнюю жизнь не вернуть. И вспомнил тот день: жара сумасшедшая, десятое августа, сыну год. Отмечали на даче: свежий салат, домашнее вино, шашлык и огромный арбуз, потом на пляж купаться и в футбол два на два. Молодые были, здоровые, пили и гоняли, как кони. Жены блаженствовали на днепровском намытом земснарядом чистом песке, загорали, у всех дети маленькие, одного возраста практически. Санька Прохоров неудачно пытался проскочить, между ног мяч пустил и обегал справа, он подставил бедро, и тот, бедолага, на куст с розами, всю жопу исколол, жена иголки дома весь вечер вынимала. Смеху-то было!

Часы показывали без десяти семь, значит, он не проспал, все нормально. И сон был спокойным и ровным, как уже несколько лет, с тех пор, как "завязал". А пил сильно, еще с комсомола, каждый день, сначала по поводу, а потом просто каждый день— как все, от похмелья до похмелья, с утра и до утра, до "белочки". Несколько раз пытался вернуться в жизнь — не получалось. "Торпеду" зашивать не хотел, вон сколько мужиков вокруг насквозь подшитые бухают. Понимал, надо самому, естественным путем. Да поди попробуй, если каждый день тебя тащат. И мужики, и бабы. Партия его спасла. Когда нацики победили, Струма востребовали для борьбы и восстановления. Трудно было только первых два-три года, когда в заводе в спину летели заготовки металлические, в глазах ненависть: "Диви, комуняка, мать його..." Жизнь расставила все по местам, да и новая власть себя полностью выказала, за душой-то ничего, лишь бы нахапать, набрать, накрасть. И когда не то что зарплаты, пенсии давать перестали, он понял: их власть кончилась. Но расслабляться все равно нельзя. И каждый день уже несколько лет подряд он проводил на заводе, с утра до ночи, обходя цеха, проводя индивидуальные беседы. И то, что раньше не срабатывало вообще, крутилось вхолостую — ну, там, политинформации или часы политпросвета, — сейчас собирало полные пролеты в цехах. Люди тянулись к нему. И потому, что газету выписывали одну на весь цех, а если и дальше пойдет та же гонка цен, то на весь завод одну придется выписать. И потому, что к этим людям никто и ниоткуда не приходил, не разговаривал, не интересовался и смотрел на них, как буржуазия на быдло. А нашим людям, между прочим, нужно еще и общение, кроме зарплаты. Струм же интересовался, да и не безразлично было ему, который в заводе вырос и всех здесь знал и откуда ему когда-то путевку дали в райком, а потом и в горком комсомола, а оттуда — и в ЦК.

И в райкоме, и в горкоме у Струма получалось. Здесь было то же, что и в заводе: масса людей, знакомых, друзей, водоворот, голову поднять некогда, к тебе приходят, ты мчишься. Не то в ЦК. Как не пошло — так не пошло. Началось с нераспознанного прикола: "Иди, пиши заявление на шапку и шарфик шотландский, в управделами". И он пошел, и заявление написал. Смеху было. Потом, когда стал секретарем и членом бюро, первый на любых застольях, дойдя до кондиции, рассказывал про это, все ужасно веселились, хотя, если разобраться, что смешного было в том заявлении? Первый не упускал случая поиздеваться. Делал это изощренно, побольней. Например, всегда поручал Струму, секретарю по идеологии, готовить текст резолюции на пленум ЦК. А ведь любому ясно — это работа орготдела, а не идеологии. Ну и старались, как могли, редакторов "молодежек" подключали, писателей, поэтов. Когда читали проект резолюции, орговики со стульев падали. Дорабатывали ночью, перед пленумом, а тут и своей работы навалом. Он превратился в диспетчера: "Струм, сходи за пивом..." Это у первого в кабинете в одиннадцать ночи, перед пленумом, до сих пор струйка пота по позвоночнику, когда вспоминаешь.

Но и хорошие моменты тоже были. Ему поручили писать доклад на съезд в Москву, и он смог привлечь тех, кого считал самыми талантливыми и "яйцеголовыми", тогда они оторвались. Сидели в гостинице "Мир", в Голосеево, подальше от глаз, телефоны вырубили, пахали на полную, до изнеможения. Ночью ходили купаться на озера. Пили сладкое вино, больше ничего, завтра — работа. Команда как-то разрасталась сама по себе, кто-то приводил друга, тот писал или генерировал идеи. Да какие! Он попытался несколько раз вмешаться, направить процесс, так сказать, в русло, но быстро понял: главное — не мешать ребятам, создать условия, обеспечить, не лезть и другим не давать, не пускать. И что-то вроде стало проклевываться, нащупываться, интуитивно он понимал: оно. Уже когда шлифовали, кто-то вспомнил: в Сумах, в районке, есть журналистка, стилист непревзойденный, гордость факультета, золотой диплом, по распределению уехала, без блата. Приехала по первому свистку, как была в редакции: с сумкой, купленной в местном универмаге, и в платьице чуть выше колен с коротким рукавом. Может, конечно, в Сумах тогда и жарко было, а в Киеве не так, чтобы. Короче, после ужина пошли купаться, у нее ни купальника, ни фига. Стояла на песке, как галка. Он крикнул: "А без купальника слабо?" И она пошла к нему в своем почти детском платье. На берег Струм ее вынес на руках, да и не только на берег — через трассу и в номер. И когда нес ее, ощущал, как платье прилипло к телу, как бы его и не было совсем, и с ладони, той, что она обнимала, струилась вода по затылку и спине. Вот именно: все тогда было мокрое-мокрое, даже простыни в ее номере. Поначалу им еще стучали, кричали, звонили по телефону, они потом догадались его отключить; все стихло, улеглось, определилось, остался только легкий озноб от узнавания друг друга, от обладания, от торжества двух молодых тел.

Самые прекрасные в жизни моменты. Они отлично отстояли съезд и в Москве, и в Киеве, и поздравления, и банкеты. После триумфа он подошел к первому, попросился в отпуск. Тот предложил более кардинальное решение — пора, Струм, тебе сваливать с комсомола. Как ни смешно, в Киев его никуда брать не хотели. Да и первый подсобил, с его подачи гуляла байка, будто он приказал своему инструктору заглушить куранты на здании Укрсовпрофа, когда выступать надо было перед пионерами на площади Октябрьской революции. И байка эта сопровождала его по всем кабинетам, куда он приходил. И он уехал в Сумы вторым горкома партии, квартиру на Предславинской жене оставил, с которой фактически развелся, но заключил джентльменское соглашение: я тебе бабки и все льготы, ты не сообщай никуда, иначе бабок не будет. В Сумах они встречались и жили еще три года. Черт его знает, то ли она принесла ему удачу, то ли в партии он раскрылся, но ему поперло. Вкалывал, правда, день и ночь, жил в общаге "Насосэнергомаша", попал в родную заводскую среду. Его не то что уважали — любили искренне, души не чаяли. Однажды, когда поножовщина случилась, бандит крикнул своему другу, оба с "химии" сбежали: "Не трогай, это ихний секретарь!" Так что когда грянули выборы, он первым в области прошел в Верховный СССР, без нажима, шутя, играючи. Его избрали вторым секретарем обкома, членом ЦК. А те, кто всю жизнь подтрунивал и издевался, где они? Куда подевались? Кто сгорел в горниле демократии, не вписался в новую жизнь, кто оказался в коммерции — купи-продай, кто предал идею, переродился — то ли за деньги, то ли сослепу пошел за нациками, отрекся. Таких он ненавидел. Мозг партии Демьян Львович, у которого на квартире в Липках они собирались в самые трудные времена, почти нелегально, когда Струм его спросил, что сделаем после победы с запроданцами, смачно выругался, сплюнул в сторону: "Повесим гадов за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко". У Струмковского мурашки по коже побежали, знал, шеф не шутит. Демьян Львович был инициатором выдвижения его генеральным секретарем партии. Самому уже не с руки: во-первых, за шестьдесят, во-вторых, больно фигура одиозная, записной партократ. Время требовало другого человека — помоложе, помягче, поспокойнее. И, главное, Струмковский полностью управляемый, звезд не хватает, тягловая лошадь, в рабочей среде его уважают. Грамотешки, конечно, не хватает, надо было все же тогда в академию московскую послать, не разглядели, забраковали, другая кандидатура прошла. Ну да не страшно, поможем, пока живы...

Почему-то вспомнился его сумской редактор, которого знал еще по комсомолу, вместе отдыхали, водку пили в Алуште и "Молодой гвардии" под Одессой, по бабам ходили. Никогда бы Струм не поверил, что тот станет предателем, его пасквили на компартию едва ли не на заборах расклеивают, идеолог антикоммунизма, один из главных врагов, вот бы кого действительно вздернуть... Недавно встретились лицом к лицу возле гостиницы "Жовтневой", по-ихнему — "Национальной". Струм мерз на улице, на сквозняке, в ожидании московских товарищей, а он сытый, с радиотелефоном и охранником, видимо, из ресторана, вальяжно так, не спеша, едва ли не поклон отвесил. Одет во все валютное, пальто длинное темно-зеленое, дорогие плотные брюки, темные мокасины с позолоченными пряжками. Пообедали, видимо, неслабо, с коньячком, икоркой, балычком осетровым, жульеном грибным, варенички само собой. Струмковский в блаженной памяти застойные времена часто бывал здесь на всяких обедах и приемах. Смешно сказать, но перестройка никоим образом не коснулась ресторана. Кто раньше, в основном, захаживал, тот и сейчас. Главное же — меню — не претерпело никаких изменений: как подавали, скажем, рыбу клыкач, так и подают до сих пор. Струм на секунду представил, как он выглядит в глазах своего бывшего редактора: потертая кожанка чуть ли не с комсомола, широкий немодный галстук с засаленным узлом, прокуренные желтые ногти от дешевых сигарет "Президент". Так чья же взяла?

А вот мы сегодня и посмотрим. Сегодня был особенный день в жизни Струмковского и всего "Арсенала" — праздновали годовщину январского (1918 года) вооруженного восстания за власть Советов. Кроме традиционного в таких случаях митинга и возложения цветов и венков, планировался проход под красными знаменами по улицам Январского восстания и Кирова до площади Ленинского комсомола. Ожидалось, что у музея Ленина соберутся колонны из других районов, и они пойдут по Крещатику, тысяч двадцать должно участвовать. В конце концов властям надо дать почувствовать, кто в Киеве настоящий хозяин. И никакой водки или там шашлыков, это все осталось в прошлом, хватит спаивать свой народ. Когда Струмковский вышел из дому и направился в опорный пункт на Лескова, где они штабом договорились встретиться, забрать знамена, транспаранты и венки, его приятно удивило, что народу на улице много, и практически все шли в сторону "Арсенала". До начала митинга оставался час.


6.

Что же произошло потом, в точности сказать никто не мог. Как все началось, с чего, кто инициатор, кто давал команду? Струмковский, как и представители нациков, выведшие своих людей им в пику, чтобы отпраздновать победу буржуазной Центральной Рады над большевиками, то есть оба противостоящих лагеря, сходились на том, что вины ни той, ни другой стороны нет, а присутствовала элементарная провокация, третья сила стравила их друг с другом. И хоть и коммунистов, и руховцев охраняли дружинники (одни с красными повязками, другие с желто-блакитными), им не удалось предотвратить побоище у стен "Арсенала". Девять человек погибло, раненых никто не считал, снег был красным от крови.

Как ни пытались Струм и его товарищи остановить стихию, ничего не вышло. Поговаривали, все начали вояки УНСО — здоровые, рослые, как на подбор, парни. Кто их пригласил сюда — нацики? Нет, отказываются. Да и раньше, когда хоронили патриарха, от унсовцев все открещивались. Неясно, почему самоустранились милиция, гвардия, всякие соколы-беркуты? Их согнали под завод около тысячи человек, но в драку никто не вмешивался, никаких попыток остановить и развести противников не предпринималось. Не было команды? Тогда на фига они здесь нужны? Может, учли печальный опыт побоища на Софийской, когда применили силу и кое-кто сразу был объявлен козлами отпущения? Допустим, драка вспыхнула стихийно, остановить ее не было возможности, что маловероятно, но когда стали сносить лотки и палатки, поджигать иномарки на заводской стоянке (кстати, и возле "Малинки", где раньше была "Вареничная", а сейчас — буржуйский ресторан), где же были наши доблестные стражи порядка? Почему не пресекли?

Как и всегда, в решающие моменты собрались на квартире Демьяна Львовича. Напряженно всматривались в телевизор. Ни по радио, ни по "ящику" ничего не передавали. Это было крайне тревожным симптомом. Позвонили по старым связям в администрацию и Кабмин. Четвертый час у президента шло совещание с участием всех силовых министров. Разбор полетов. И только в девять вечера, в новостях, прозвучало первое сообщение о случившемся. Было ясно: власти растеряны, в прострации. И еще: начинаются поиски виновных, на кого можно спихнуть. Во-первых, кто подавал заявку на проведение митинга, кто разрешил, санкционировал, способствовал организации? Дело-то серьезное, погибли люди. Разгромлены торговые точки, частная собственность, ресторан и автомобили. Кстати, в районе Печерского универсама чуть раньше, в новогоднюю ночь, на Панаса Мирного, хулиганы забросали бутылками с балкона "мерседес". Тогда это никого не насторожило. Демьян Львович считал, что во всем обвинят коммунистов, да и вообще все случившееся воспринимал как провокацию против партии. Теперь у властей появилась прекрасная возможность свести счеты и перехватить политическую инициативу. Конечно, пока они в нерешительности и почему-то медлят, нам необходимо оградить себя от возможных фальсификаций и инсинуаций, на которые правящий режим горазд. Уже завтра в контролируемых и наших партийных газетах должны появиться документы, заявления, воззвания, проливающие свет на события 29 января. Официальную точку зрения партии надо высказать по телевидению и радио, довести до сведения ведущих информагентств как в Украине, так и за рубежом.

Далее. Следует немедленно организовать комиссию по похоронам всех, кто погиб сегодня у стен "Арсенала". Сразу назначались ответственные, устанавливались конкретные сроки и контролирующие выполнение. Надо отдать должное, Демьян Львович строчил, как из пулемета. Чувствовались цэковская школа и выучка Днепропетровского обкома компартии Украины. Постепенно все успокоились, сидели молча, на лету хватая каждое слово. Он сделал паузу. И самое главное: Струмковский берет с собой десять человек и идет под "Арсенал", а если понадобится, то и в завод. Задача: поднять настроение людей, разъяснить политику партии на данном моменте, вести агитаторскую и пропагандистскую работу с тем, чтобы по первому приказу, по первому нашему зову под знамена партии вышло как можно больше наших людей. В то же время Зайцев, Фокин, Кальман и Петренко отправляются на наши ведущие предприятия — Реле, станкозавод, "Ленкузню" и "Коммунист" с тем, чтобы донести слово правды и подготовить коллективы, если потребуется, к выступлениям в поддержку арсенальцев. Не исключено проведение общегородской стачки в знак протеста. Все вышеперечисленные товарищи поддерживают оперативную связь со Струмковским. Контакт со мной — через каждые три часа. В двадцать три ноль-ноль — совещание редакторов средств массовой информации, предложения и пожелания в письменной форме. Сейчас, если нет вопросов, все свободны, спасибо.

Маркиза погибла на глазах Би-Би. Когда стали переворачивать киоски и жечь машины возле универсама, она, как позже выяснилось, забыв вынуть тампоны из ушей и ничего не соображая, да и что могла в этом бардаке понять печерская сумасшедшая, любопытства ради полезла за витрину, где стояли красивенькие баночки и флакончики импортных лаков, духов, дезодорантов, разных кремов для рук, лица и тела, много маленьких и привлекательных бутылочек и пузырьков. Она много раз видела их во сне, руки сами потянулись к ним. Все произошло мгновенно. Лавочники натянули проволоку под напряжением, так что Маркиза сгорела практически сразу, только и успела благим матом заорать. Но так как вокруг взрывались машины и рушились киоски, никто ничего, конечно же, не услышал. Да если бы и услышал, кто не знает привычку Маркизы орать благим матом по любому поводу? И Борис Иванович на секунду отвлекся, а то бы он мог наплевать на все и броситься на помощь своей подруге. С Бобом, Костылем и Витьком они долго рассматривали обуглившиеся руки Маркизы. Потом пришел Струм, он переписывал погибших. Надо сказать, пребывая под впечатлением накачки Демьяна Львовича, он не сразу распознал в обгоревшем трупе женщины Маркизу. На миг, всего лишь на какой-то миг, ему померещилось, что это та самая девчонка в легком платьице из Сум, которую он нес когда-то на руках через трассу в Голосеево и из-за которой когда-то развелся с женой и уехал в тьмутаракань.

Подражая шефу, он смачно выругался и сплюнул в сторону. "Мы этих гадов скоро за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко вешать будем..."




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница