Светлана Александровна Алексиевич Цинковые мальчики



страница11/17
Дата31.07.2016
Размер2.77 Mb.
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17

Я вернулся оттуда и через год ушёл из армии. Вы не видели, как блестит штык при лунном свете? Нет? А фотографию: советский офицер стоит рядом с повешенным афганцем? Любительский снимок… На память… Самое страшное – участвовать в допросах… Когда пленного сажают на мину: говори или… Есть такая пытка: «телефон». Привязывают провод к половым органам… И пускают ток…

Я ушёл из армии… Поступил на факультет журналистики… Пишу книгу… Но происходит оптический обман…

– Калему знаешь?

– Ла илях илля миах ва Муххамед…

– Дост! Дост!

Наш офицер возле повешенного афганца… Улыбается… Я там был… Я это видел, но можно ли об этом писать? Никто об этом не пишет… Значит, нельзя. Если об этом не пишут, выходит, этого как бы не было. Так было или не было?»

Старший лейтенант, переводчик
« А я ничего отдельного из той жизни не помню. Летело нас в самолёте двести человек. Двести мужчин. Человек в группе и человек один – это разные люди. Я летел и думал о том, что должен буду там перечувствовать…

Из напутствия командира:

– Подъем в горы. Если сорвёшься – не кричать. Падать молча, «живым» камнем. Только так можно спасти товарищей.

Когда смотришь с высокой скалы, то солнце так близко, кажется, можно взять руками.

До армии я прочёл книгу Александра Ферсмана «Воспоминание о камне». Помню, поразили слова: жизнь камня, память камня, голос камня, душа камня, тело камня, имя камня… Я не понимал, что о камне можно говорить как об одушевлённом предмете. А там открыл для себя, что на камень можно смотреть долго, как на воду и огонь.

Из поучений:

– В зверя надо стрелять немножко вперёд, а то он твою пулю проскочит. И в бегущего человека тоже…

Был ли страх? Был. У сапёров в первые пять минут. У вертолётчиков – пока бегут к машине. У нас, в пехоте, – пока кто то первый не выстрелит.

Подъем в горы… С утра и до поздней ночи… Усталость такая, что тошнит, рвёт. Сначала свинцом наливаются ноги, затем руки, руки начинают подрагивать в суставах.

Один упал:

– Застрелите меня! Не могу идти…

Вцепились в него втроём, тащим.

– Бросьте меня, ребята! Застрелите!

– Сука, мы тебя пристрелили бы… Но у тебя мама дома…

– Застрелите!!!

Мучит жажда. Уже на полпути у всех пустые фляжки. Высовывается изо рта язык, висит, его назад не засунешь. Как то мы ещё умудрялись курить. Поднимаемся до снега, ищем, где талая вода – из лужи пьём, грызём лёд зубами. Про хлорные таблетки все забыли. Какая там ампула с марганцовкой? Дополз и лижешь снег… Пулемёт сзади строчит, а ты из лужи пьёшь… Захлёбываешься, а то убьют – и не напьёшься. Мёртвый лежит лицом в воду, кажется, пьёт.

Я теперь как сторонний наблюдатель… Из сегодняшнего дня смотрю туда… Каким был там? Я не ответил вам на главный вопрос: как попал в Афганистан? Сам попросил направить меня на помощь афганскому народу. Тогда по телевизору показывали, по радио говорили, в газетах писали о революции… Что мы должны помочь… Собирался на войну… Учился каратэ… Ударить первый раз в лицо – это непросто. До хруста. Надо какую то пограничную черту в себе перешагнуть – и хрясь!

Первый убитый… Афганский мальчик, лет семи… Лежал, раскинув руки, как во сне… И рядом развёрнутое брюхо застывшей лошади… В чем повинны дети? В чем повинны животные?

Из «афганской» песни:

Скажи, зачем и для кого отдали жизнь они свою?

Зачем в атаку взвод пошёл под пулемётную струю?

Вернулся и два года во сне хоронил себя… А то просыпаюсь в страхе: застрелиться нечем!

Друзей интересовало: награды есть? Ранения есть? Стрелял? Я пытался рассказать о том, что перечувствовал, интереса никакого. Стал пить… Один… Третий тост… Молча… За тех, кто погиб… За Юрку… А мог его спасти… Мы вместе лежали в кабульском госпитале… У меня царапина на плече, контузия, а у него не было ног… Много ребят лежало без ног, без рук… Курят, отпускают шуточки… Там они в порядке… Но в Союз не хотят, до последнего просят, чтобы их оставили… Возвращаться страшно… В Союзе начинается другая жизнь… Юрка в день отправки в аэропорт вскрыл себе в туалете вены…

Убеждал его (мы играли по вечерам в шахматы):

– Юрка, не падай духом. А Алексей Мересьев? Ты читал «Повесть о настоящем человеке»?

– Меня очень красивая девушка ждёт… Иногда я ненавижу всех, кого встречаю на улице, вижу у окна. Еле сдерживаю себя… Хорошо, что на таможне у нас отбирают оружие, гранаты… Мы сделали своё дело, теперь нас можно забыть? Юрку тоже?

Ночью проснусь и не могу сообразить: то ли я здесь, то ли я там? Кто то сказал, что сумасшедшие – это изумившиеся люди? Живу как сторонний наблюдатель… У меня есть жена, ребёнок… Я любил раньше голубей… Утро любил… Теперь как сторонний наблюдатель… Что угодно бы отдал, только бы вернуть мне радость…»

Рядовой
«Дочка пришла из школы и говорит:

– Мама, никто не верит, что ты была в Афганистане.

– Почему?

– Удивляются: «Кто твою маму туда послал?»

А я ещё не привыкла к ощущению безопасности, наслаждаюсь им. Не привыкла, что не стреляют, не обстреливают, можно открыть кран и выпить стакан воды, и от неё хлоркой не несёт. Там хлеб с хлоркой, булочки с хлоркой, макароны, каша, мясо, компот с хлоркой. Не помню, как прожила два года дома. Как с дочкой встретилась, помню, а остальное не задерживается в памяти, оно такое маленькое, незаметное, никчёмное по сравнению с тем, что пережито там. Ну, купили новый стол на кухню, телевизор… А что ещё тут происходило? Ничего. Дочка растёт… Она в Афганистан писала, командиру части: «Верните мне поскорее маму, я очень соскучилась…» Кроме дочери, мне ничего после Афганистана не интересно.

Там реки сказочно голубые. Никогда не думала, что вода может быть такого небесного цвета. Красные маки растут, как у нас ромашки, костры маков у подножия гор. Высокие непугающиеся верблюды спокойно смотрят на все, как старики. На «противопехотке» (мина) взорвался ослик, тянул на базар тележку с апельсинами.

Будь ты проклят, Афганистан!

Я не могу после него спокойно жить. Жить как все. Приехала, соседки, подружки в гости часто просились:

– Валя, мы к тебе забежим на минутку. Расскажи, какая там посуда? Какие ковры? Правда, что шмоток навалом и видео видимо невидимо? Что ты привезла? Может, что продашь?

Гробов оттуда привезли больше, чем магнитофонов. Про них забыли…

Будь ты проклят, Афганистан!

Дочка растёт. Комната у меня маленькая. Там обещали: вернётесь домой, вам за все отплатят. Обратилась в райисполком, взяли мои бумаги.

– Вы ранены?

– Нет, я целая вернулась.

Сверху целая, а что внутри, не видно.

– Ну и живите как все. Мы вас туда не посылали.

В очереди за сахаром:

– Оттуда всего навезли, а здесь права качают…

Поставили сразу шесть гробов: майор Яшенко, лейтенант и солдаты… Они лежат обёрнутые в белые простыни… Голов не видно… Никогда не думала, что мужчины могут так кричать, рыдать… Фотографии у меня остались… На месте гибели ставили обелиски из крупных осколков бомб, выбивали фамилии на камнях. «Духи» сбрасывали их в пропасть. Расстреливали памятники, подрывали, чтобы никакого следа не осталось от нас…

Будь ты проклят, Афганистан!

Дочка выросла без меня. Два года в школе интернате. Я приехала, учительница жалуется: у неё тройки, она уже большая.

– Мама, что вы там делали?

– Женщины там помогали мужчинам. Я знала женщину, которая сказала мужчине: «Ты будешь жить». И он жил. «Ты будешь ходить». И он ходил. Перед этим она забрала у него письмо, написанное жене:

«Кому я нужен безногий?! Забудьте обо мне». Она сказала ему: «Пиши: „Здравствуйте, дорогая жена и дорогие Алёнка и Алёшка…“»

Как я уехала? Меня вызвал командир: «Надо! «Мы воспитаны на этом слове, у нас привычка. На пересылке лежит на голом матраце молодая девчонка и плачет:

– У меня дома все есть: четырехкомнатная квартира, жених, любящие родители.

– Зачем приехала?

– Сказали, что здесь трудно. Надо!

Я ничего оттуда не привезла, кроме памяти. Будь ты проклят, Афганистан! Эта война никогда не кончится, наши дети будут воевать. Дочка опять вчера сказала:

– Мама, никто не верит, что ты была в Афганистане…»



Прапорщик, начальник секретной службы
«Не говорите при мне, что мы – жертвы, что это было ошибкой. Не произносите при мне этих слов. Я не разрешаю.

Мы воевали хорошо, храбро. За что вы нас? Я целовал на коленях знамя, я дал присягу. Мы так воспитаны, что это свято, раз ты поцеловал знамя. Мы любим Родину, мы ей верим. Я люблю её, несмотря ни на что. Я ещё на этой войне, я ещё не вернулся… Под окном «стрельнет» выхлопная труба – животный страх. Звон разбитого стекла – животный страх… В голове пусто пусто… Звенящая пустота в голове… Звонок междугородного телефона… Как автоматная очередь… Я не разрешу все это перечеркнуть. Я не могу топтать свои бессонные ночи, свои муки. Не могу забыть холодок по спине в пятидесятиградусную жару…

…Ехали на машинах и орали песни во всю глотку. Окликали, задирали девчонок, с грузовика они все красивые. Мы ехали весёлые. Попадались трусы:

– Я откажусь… Лучше тюрьма, чем война.

– На, получай! – Их били. Над ними издевались. Они даже убегали из части.

Первый убитый. Его вытащили из люка. Он сказал: «Хочу жить…» – и умер. Как невыносимо после боя смотреть на красоту. На горы, на сиреневое ущелье. Хочется все растрелять! Или тихий тихий становишься, ласковый. Другой парень умирал долго. Лежал и, как ребёнок, который только только научился говорить, называл и повторял все, что встречал глазами: «Горы… Дерево… Птица… Небо…» Так до самого конца.

Молодой царандой, это у них милиционер:

– Я умру, Аллах заберёт меня на небо. А ты куда попадёшь?

Куда я попаду?!

Попал в госпиталь. Приехал ко мне в Ташкент отец:

– После ранения ты можешь остаться в Союзе.

– Как я останусь, если мои друзья там?

Он коммунист, но ходил в церковь, ставил свечку.

– Зачем ты это делаешь, отец?

– Мне надо вложить во что то свою веру. Кого мне ещё просить, чтобы ты вернулся?..

Рядом лежал парень. К нему приехала мать из Душанбе, привезла фрукты, коньяк:

– Хочу сына дома оставить. Кого просить?

– Давай, мать, лучше выпьем твой коньяк за наше здоровье.

– Хочу сына дома оставить…

Выпили мы её коньяк. Целый ящик. В последний день услышали: у одного из наших в палате обнаружили язву желудка, кладут в медсанбат. Шкура! Мы его лицо стёрли для себя из памяти.

Для меня – или чёрное, или белое… Серого нет… Никаких полутонов…

Нам не верилось, что где то целый день дождь, «грибной» дождь. Наши архангельские комары над водой гудят. Выжженные шершавые горы… Поджаренный колючий песок… И на нем, как на большой простыне, наши окровавленные солдаты лежат… У них отрезано все мужское… Записка: ваши женщины никогда не родят от них сыновей…

А вы говорите – забыть?!

Возвращались: кто с японским магнитофоном, кто чиркал музыкальными зажигалками, а кто в стираном перестираном «хэбэ» и с пустым дипломатом.

Почему нет книг? Нет стихов? Нет песен об Афгане, которые мы все пели? Мы воевали хорошо, храбро. Нас наградили орденами… Говорят, что нас, «афганцев», и без орденов узнают, по глазам.

– Парень, ты из Афгана?

А я иду в советском пальто, в советских ботинках…»

Рядовой
«Может, она жива, моя девочка, она где то далеко… Я все равно рада, где бы она ни была, только бы жила. Так я думаю, так этого мне хочется, очень хочется! И вот мне приснился сон… Вот она пришла домой… Взяла стул и села посреди комнаты… Волосы длинные у неё, очень красивые, рассыпались по плечам… Она их так отбросила рукой и говорит: „Мама, ну что ты меня все зовёшь и зовёшь, ты ведь знаешь, что я прийти к тебе не могу. У меня муж, двое детей… У меня семья“.

И я ещё во сне сразу вспомнила: когда её похоронили, прошёл, наверное, месяц, мне подумалось – она не убита, а её украли… Мы, бывало, идём с ней по улице, на неё оглядываются… Она высокая, и эти волосы льются… Но мне никто не верил… А тут я получила подтверждение, что догадка моя верная, она живёт…

Я – медик, я всю жизнь считала, что это – святая профессия. Очень её любила, поэтому и доченьку увлекла. А теперь проклинаю себя. Не будь у неё этой профессии, она осталась бы дома и жила. Теперь мы с мужем только вдвоём, у нас никого больше нет. Пусто, ужасно пусто. Вот вечером садимся, вот смотрим телевизор. Сидим, молчим, иногда слова за весь вечер не произнесём. Только когда начинают петь, я заплачу, а муж застонет – и пойдёт. Вы не представляете, что здесь, в груди… Утром надо идти на работу, а встать не можешь. Такая боль! Я другой раз думаю, что не встану и не пойду. Буду лежать, буду ждать, чтобы взяли меня к ней. Позвали…

У меня есть склонность к воображению, и я все время с ней, она никогда в моих мечтах не повторяется. Я даже вместе с ней читаю… Правда, теперь я читаю книги о растениях, о животных, о звёздах, о людях не люблю… Думала, что природа мне поможет, весна… Поехала за город… Фиалки цветут, на деревьях листочки детские… А я начала кричать… Так красота природы, радость живого на меня подействовали… Стала бояться течения времени, оно забирает её у меня, память о ней… Исчезают подробности… Что она говорила, как улыбалась… Собрала с костюма её волосы, сложила в коробочку. Муж спросил:

– Что ты делаешь?

– Пусть будет. Её уже нет.

Иногда сижу дома, думаю и вдруг слышу ясно: «Мама, не плачь». Оглянусь – нет никого. Продолжаю дальше вспоминать. Вот она лежит… Яма уже выкопана, уже земля готова принять… А я стою перед ней на коленях: «Доченька моя милая… Доченька моя дорогая… Как же это случилось? Где ты? Куда ты ушла?» Но она ещё со мной, хотя и в гробу лежит…

…Помню тот день. Она вернулась с работы и сказала:

– Меня вызвал сегодня главврач. – И замолчала.

– И что? – Я ещё ничего не услышала в ответ на свой вопрос, но мне уже нехорошо стало.

– Пришла в нашу больницу разнарядка послать одного человека в Афганистан.

– И что?


– Нужна именно операционная сестра. – А она работала операционной сестрой в кардиологии.

– И что? – Я забыла все другие слова, повторяла одно и то же.

– Я согласилась.

– И что?


– Кому то все равно надо ехать. А я хочу побыть там, где трудно.

Уже все знали, и я тоже, что идёт война, льётся кровь и медсёстры нужны. Я заплакала, а сказать «нет» не смогла. Она бы строго посмотрела на меня:

– Мама, мы с тобой обе давали клятву Гиппократа…

Несколько месяцев она готовила документы. Принесла и показала характеристику. Там были слова; «Политику партии и правительства понимает правильно». А я ещё все не верила.

Рассказываю вам… И мне легче… Как будто она у меня есть… Я завтра её хоронить буду… В комнате гроб стоит… Она ещё со мной… А может, она где то живёт? Я только бы хотела знать: какая она сейчас? Длинные ли у неё волосы? Даже какая кофточка на ней? Мне все интересно…

Если честной перед вами быть, то я людей не хочу видеть. Я люблю быть одна… Я с ней, со Светочкой своей, тогда разговариваю. Стоит кому то зайти, все нарушается. Никого не хочу пускать в этот мир. Ко мне мама из деревни приезжает… Я даже с ней не хочу делиться… Один раз только пришла ко мне женщина… С моей работы… Вот её я не отпускала, мы с ней до ночи сидели… Боялись, что метро закроют, она не успеет… Уже муж её волновался… У неё вернулся из Афганистана сын… Вернулся совсем другой, чем тот, каким она его отправила туда…»Мама, я буду печь с тобой пироги… Мама, я пойду с тобой в прачечную…» Он боится мужчин, дружит с одними девочками. Она побежала к врачу. Врач сказал: «Терпите, пройдёт». Мне теперь такие люди ближе, понятнее. Я могла бы с ней дружить, с этой женщиной. Но она ко мне больше не пришла, она смотрела на портрет Светочки и все время плакала…

Но я что то другое хотела вспомнить… Что же я хотела вам рассказать? А?! Как она приехала первый раз в отпуск… Нет, ещё о том, как мы её провожали, как она уезжала… Пришли на вокзал её школьные друзья, товарищи с её работы. И один старый хирург наклонился и поцеловал ей руки: «Больше я таких рук не встречу».

Приехала в отпуск. Худенькая, маленькая. Три дня спала. Встанет, поест и спит. Опять встанет, поест и спит.

– Светочка, как тебе там?

– Все хорошо, мама. Все хорошо.

Сидит, молчит и тихонько сама себе улыбается.

– Светочка, что у тебя с руками? – Я не узнала её рук, они стали такими, как будто ей пятьдесят лет.

– Там, мама, много работы. Могу ли я думать о своих руках? Ты представляешь: готовимся к операции, мою руки муравьиной кислотой. А врач подходит ко мне и говорит: «Вам что, своих почек не жалко?» Он о почках своих думает… А рядом люди умирают… Но ты не думай… Я довольна, я там нужна…

Уехала она на три дня раньше:

– Прости, мама, у нас в медсанбате остались только две медсёстры. Врачей достаточно, а медсестёр мало. Девочки задохнутся. Как я могу не ехать?!

Попросила бабушку, она её очень любила, той скоро девяносто лет: «Только не умирай. Дождись меня». К бабушке мы поехали на дачу. Она стояла возле большого куста роз, и Светочка просила её: «Только не умирай. Дождись меня». Бабушка взяла и срезала все розы, отдала ей…

Вставать надо было в пять часов утра. Я бужу её, а она: «Мама, я так и не выспалась. Мне кажется, что теперь мне никогда не хватит сна». В такси она открыла сумочку и ахнула: «Я забыла ключ от нашей квартиры. У меня нет ключей. Я вернусь, а вдруг вас не будет дома?» Потом я ключи нашла, в старой её юбочке… Хотела в посылке отослать, чтобы она не волновалась… Чтобы у неё были ключи от дома…

А вдруг она живая… Она где то ходит, смеётся… Радуется цветам… Она любила розы… Приезжаю теперь к нашей бабушке, она ещё живёт. Света сказала: «Только не умирай. Дождись меня…»

Встаю ночью… На столе букет роз… Она их вечером срезала… Две чашки чая…

– Почему не спишь?

– Мы со Светланкой (она звала её всегда «Светланка») пьём чай.

А я во сне увижу её и во сне себе говорю: подойду, поцелую, если она тёплая, значит, она живая. Подойду, поцелую – тёплая. Значит, живая!

Вдруг она где то живёт… В другом месте…

На кладбище сижу у её могилки… Идут двое военных… Один остановился:

– О! Света наша. Ты посмотри… – Заметил меня:

– Вы – мама?

Я кинулась к нему:

– Вы знали Светочку?

А он к другу обращается:

– Ей оторвало обе ноги при обстреле. И она умерла.

Тут я сильно закричала. Он испугался:

– Вы ничего не знали? Простите меня. Простите. – И убежал.

Больше я его не видела. И не искала.

Сижу у могилки… Идёт мама с детьми… Слышу:

– Что это за мать? Как она могла отпустить в наше время на войну единственную дочку (а у меня на памятнике выбито: «Единственной доченьке»)? Девочку отдать?..

Как они смеют, как они могут!!! Она же клятву давала, она же медсестра, которой хирурги руки целовали. Она ехала спасать людей, их сыновей…

Люди, кричу я в душе, не отворачивайтесь от меня! Постойте со мной у могилы. Не оставляйте меня одну…»

Мать

«Я думал: все добрые станут… После крови… Думал, что после крови никто крови не захочет… А он берет газету, читает:

– Они вернулись из плена… – И матом.

– Ты чего?

– Да я бы их всех к стенке поставил… И сам лично расстрелял…

– Мало мы кровью умылись? Тебе не хватило?

– Предателей не жалко. Нам руки, ноги отрывало… А они Нью Йорк разглядывали… Небоскрёбы…

А там он мне другом был… Раньше казалось, что нам разлучаться нельзя, я не смогу один. Сейчас хочу быть один… Моё спасение – одиночество. Мне нравится разговаривать с самим собой:

– Ненавижу этого человека. Ненавижу!

– Кого?


– Себя.

…Боюсь выйти на улицу из дому… Боюсь до женщины дотронуться… Пусть бы я лучше погиб… Повесили бы на моей школе мемориальную доску… Сделали бы из меня героя… Сколько у нас говорят о героях, о героизме, только о героизме. Все хотят быть героями. Я не хотел. Войска в Афганистан уже ввели, но я ещё ничего не знал. Мне было неинтересно. У меня была в это время первая любовь… А сейчас я боюсь до женщины дотронуться… Даже когда в переполненный троллейбус утром втискиваюсь… Никому не признавался… Но у меня ничего не получается с женщинами… От меня жена ушла… Это случилось… Так странно это произошло… Я сжёг чайник… Он горел, а я сидел и смотрел, как он чернел… Возвращается с работы жена:

– Что ты сжёг?

– Чайник.

– Это уже третий…

– Люблю запах огня.

Она закрыла дверь на ключ и ушла… Два года тому назад… И я стал бояться женщин… Им нельзя открыться… Им ничего не надо о себе рассказывать… Даже если они будут вас слушать, то потом все равно осудят…

– Какое утро! Ты опять кричал. Ты опять всю ночь кого то убивал… – так говорила моя жена.

А я ещё ей не рассказал о восторге вертолётчиков, которые бомбят. О восторге людей возле смерти.

«Какое утро! Ты опять кричал…»

Она не знает, как погиб наш лейтенант. Увидели воду, остановили машины.

– Стой! Всем стоять! – крикнул лейтенант и показал на грязный свёрток, который лежал возле ручья. – Мина?!

Вперёд пошли сапёры: подняли «мину» – она захныкала. Это был ребёнок.

Что с ним делать? Оставить, взять с собой? Его никто не заставлял, лейтенант сам вызвался:

– Бросать нельзя! С голоду умрёт. Я отвезу его в кишлак. Рядом же.

Мы ждали их час, а езды туда и назад минут двадцать было.

Они лежали… Лейтенант и водитель… Посреди кишлака… На площади… Женщины убили их мотыгами…

«Какое утро! Ты опять кричал. Ты опять всю ночь кого то убивал».

Иногда я не помню своей фамилии, адреса и всего, что делалось со мной. Приходишь в себя… И начинаешь как бы снова жить… Но неуверенно… Вышел из дома – и сразу мысль: закрыл дверь на ключ или не закрыл, выключил газ или не выключил. Ложусь спать, встаю: завёл на утро будильник или не завёл? Утром иду на работу, встречаю соседей: сказал я им «доброе утро» или не сказал?
Запад есть Запад, Восток есть Восток, и друг друга им не понять.

Лишь у Престола Божьего они сойдутся опять.

Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,

Рождённых в разных концах Земли, сойдутся один на один!


Когда она выходила за меня замуж, она говорила: «Ты вышел из ада… Из чистилища… Я тебя спасу…» А я вылез из помойной ямы… И я боюсь теперь до женщины дотронуться… Уезжал в Афганистан, они носили длинные платья, возвратился – в коротком все. Незнакомые мне. Просил её надеть длинное… Она смеялась, потом обижалась… Затем стала ненавидеть меня…
Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,

Рождённых в разных концах Земли, сойдутся один на один!


О чем я говорил? А? О длинных платьях моей жены… Они висят в шкафу, она их не забрала… А я ещё ей не рассказал…»

Сержант, разведчик
«Всю жизнь я был военный, иную жизнь знал лишь по рассказам. У настоящих военных другая психология: справедливая война или несправедливая – неважно. Куда нас послали – там справедливая, нужная. Когда посылали, и эта война была справедливая. Мы так считали, я сам стоял перед солдатами и говорил о защите южных рубежей, идейно подковывал. Два раза в неделю – политические занятия. Разве я мог сказать: „Я сомневаюсь“? Армия не терпит свободомыслия. Вас поставили в строй, и отныне вы действуете только по команде. С утра до вечера.

Команда:


– Встать! Подъем!

Встали.


Команда:

– На зарядку, стано о о вись! Налево – бегом!

Сделали физзарядку.

Команда:


– Разойтись по лесу. Пять минут оправиться.

Разошлись.

Команда:

– Стано о овись!!!

Никогда не встречал, чтобы в казарме висел портрет… Ну, например, кого? Циолковского или Льва Толстого. Ни разу не видел. Висят портреты Николая Гастелло, Александра Матросова… Героев Великой Отечественной войны… Я однажды, ещё молоденьким лейтенантом был, повесил у себя в комнате портрет (из журнала какого то вырезал) Ромена Роллана. Заходит командир части:

– Кто это?

– Ромен Роллан, французский писатель, товарищ полковник.

– Немедленно убрать этого француза! У нас своих, что ли, героев не хватает?

– Товарищ полковник…

– Кругом – марш на склад и вернуться с Карлом Марксом.

– Так он же немец.

– Молчать!. Двое суток ареста!

При чем тут Карл Маркс! Я сам стоял перед солдатами и говорил: куда, мол, годится этот станок? Он же заграничный. Куда годится эта машина с иностранной маркой? Она развалится на наших дорогах. Лучшее в мире – это все наше: наши станки, наши машины, наши люди. И только сейчас сам задумался: почему лучший станок не может быть в Японии, лучшие капроновые чулки – во Франции, а лучшие девушки – на Тайване. А мне пятьдесят лет…

…Вижу сон, что я убил человека. Он встал на колени… На четвереньки… Голову не поднимал… Лица не видно, у них у всех одно лицо (сколько я их видел во сне)… Я спокойно в него выстрелил… Спокойно увидел его кровь… Закричал я тогда, когда проснулся и вспомнил этот сон…

Здесь уже писали о политической ошибке, называли эту войну «брежневской авантюрой», «преступлением». А нам надо было воевать и умирать. И убивать. Здесь писали, а там гибли. Не судите, да не судимы будете! Что мы защищали? Революцию? Нет, я уже так не думал, я уже внутренне разрывался. Но убеждал себя, что мы защищаем наши военные городки, наших людей.

Горят рисовые поля… Трассирующие пули зажгли… Трещит и быстро горит… Войне ещё жара помогает… Дехкане бегают, с земли подгоревшее собирают… Никогда не видел, чтобы афганские дети плакали… Дети лёгкие, маленькие, сколько лет – не угадать… Широкие штанишки, из под них ножки торчат.

Все время было чувство, что кто то хочет тебя убить… Свинец глупый… До сих пор не знаю: можно ли к этому привыкнуть? А арбузы, дыни там с табурет величиной. Ткнёшь штыком – разваливаются. Умирать так просто… Убивать труднее… О мёртвых не говорили… Такие были правила игры, если так можно сказать… Собираешься в рейд на дно – письмо жене. Прощальное. Я писал: «Засверлить мой пистолет и передать сыну».

Начался бой, а магнитофон кричит… Забыли выключить… Голос Владимира Высоцкого:


В жёлтой жаркой Африке –

В центральной её части –

Как то вдруг вне графика

Случилося несчастье.


Слон сказал, не разобрав:

– Видно, быть потопу!..

В общем так: один Жираф

Влюбился в Антилопу.


И душманы Высоцкого крутили… Ночью из засады мы слышали у них:
Мой друг уехал в Магадан,

Снимите шляпу, снимите шляпу!

Уехал сам, уехал сам,

Не по этапу, не по этапу.


Они смотрели в горах наши фильмы… О Котовском, о Ковпаке… Стоит в палатке телевизор, магнитофон… Учились у нас воевать с нами…

Из карманов наших убитых пацанов я вытаскивал письма… Фотографии… Таня из Чернигова… Машенька из Пскова… Сделанные в провинциальном ателье… Все одинаковые… Наивные надписи на фото: «Жду ответа, как соловей лета», «Лети с приветом, вернись с ответом»… Лежали у меня на столе, как колода карт… Лица простых русских девочек…

Не могу вернуться в этот мир… Пробовал, ничего не получается… У меня тут поднялось давление… Недостаточная нагрузка… Бунтует адреналин в крови… Не хватает остроты ощущений, презрения к жизни… Врачи дали диагноз: сужение сосудов… Мне нужен ритм, тот ритм, чтобы броситься в драку… Хочу и сейчас туда, но не знаю, что бы я там чувствовал… Разбитая, сгоревшая техника на дорогах… Танки, бэтээры… Неужели это все, что от нас там осталось?

Пошёл на кладбище… Хотел обойти «афганские» могилы… Встретила меня чья то мать…

– Уходи, командир. Ты с сединой… Ты – живой… А мой сынок лежит… Мой сынок ещё ни разу не побрился…

Недавно умер мой друг, воевал в Эфиопии. Посадил в той жаре почки. Все, что он узнал, ушло с ним. А другой товарищ рассказывал, как попал во Вьетнам… Встречал и тех, кто в Анголе был, в Египте, в Венгрии в пятьдесят шестом, в Чехословакии вшестьдесят восьмом… Разговариваем между собой… Вместе на дачах редиску выращиваем… Рыбу удим… Я теперь пенсионер… В кабульском госпитале одно лёгкое удалили… А под Хмельницком есть госпиталь, там лежат те, от кого отказались родные… Кто сам не захотел вернуться домой… Мне пишет оттуда парень: «Лежу без рук, без ног… Проснусь утром и не знаю, кто я – человек или животное. Другой раз мяукать или лаять охота. Зажму зубы…»

Мне нужен ритм, тот ритм, чтобы драка была. Но я не знаю, с кем мне драться. Я уже не могу стать среди своих пацанов и агитировать: мы – самые лучшие, мы – самые справедливые. Но я утверждаю, что мы хотели такими быть. Но не получилось. Почему?..»

Майор, командир батальона

«Мы перед Родиной чисты. Я честно выполнил свой солдатский долг. Слышал, читал: сейчас эту войну называют „грязной“. А как быть с такими чувствами, как чувство Родины, народа, долга? Родина для вас – пустой звук? Мы перед Родиной чисты…

Называют нас оккупантами. Что мы там захватили, что оттуда вывезли? «Груз двести» – гробы с нашими товарищами? Что приобрели? Болезни, от гепатита до холеры, ранения, инвалидности? Мне не в чем каяться. Я помогал братскому афганскому народу. Убеждён! Те, кто там со мной был, – тоже искренние, честные ребята. Они верили в то, что пришли на эту землю с добром, что они не «ошибочные фронтовики» с «ошибочной войны». А кому то хочется увидеть в нас наивных «дурачков», пушечное мясо. Зачем? С какой целью? Ищут истину? Но не забудьте библейское. Помните, что Иисус на допросе у Пилата сказал:

– Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине.

Пилат переспросил:

– Что есть истина?

Вопрос остался без ответа…

У меня своя истина. Своя правда о том, что в нашей, может быть, наивной вере мы были девственно чисты. Нам казалось: новая власть даёт землю, и все должны с радостью брать её. И вдруг… крестьянин не берет землю! Нам казалось: мы построим МТС (машинно тракторные станции), дадим им трактора, комбайны, косилки, и вся жизнь их повернётся. И вдруг… они уничтожают МТС! Нам казалось: в век космических полётов смешно думать о Боге. Нелепо! Мы послали в космос афганского парня… Мол, глядите, он там, где ваш Аллах. И вдруг… непоколебимая цивилизацией исламская религия… Да мало ли что нам казалось! Но так было, было… И это особая часть нашей жизни… Я берегу её в душе, не хочу разрушать. И не дам замарать одним чёрным цветом. Мы там закрывали в бою друг друга. Попробуйте станьте под чужую пулю! Это не забудешь. А это? Я хотел вернуться домой «сюрпризом», но страшно стало за маму. Позвонил:

– Мама, я – живой, я – в аэропорту, – и там, на другом конце провода, упала трубка.

Кто вам сказал, что мы проиграли эту войну? Мы проиграли её здесь, дома. В Союзе. А как красиво мы могли победить и здесь! Вернулись, опалённые войной… Но нам не дали… Нам не дали здесь прав, не дали здесь дела… Каждое утро на обелиске (памятника погибшим воинам »афганцам» ещё в городе нет, ещё будет) кто то вывешивает плакат: «Поставьте у своего Белорусского военного округа…» Мой двоюродный брат, которому восемнадцать лет, не хочет идти в армию: «Чьи то глупые или преступные приказы выполнять?»

Что есть истина?

В нашей «пятиэтажке» живёт старуха врач. Ей восемьдесят лет. После всех сегодняшних статей, разоблачений, выступлений… После всей этой правды, которая на нас обрушилась, она помешалась… Открывает окно у себя на первом этаже и кричит: «Да здравствует Сталин!», «Да здравствует коммунизм – светлое будущее человечества!». Я вижу её каждое утро… Её не трогают, она никому не мешает… А мне иногда страшно становится…

Но мы перед Родиной чисты…»

Рядовой, артиллерист
«Звонок в дверь. Я выбегаю – никого. Ахнула: не сынок ли приходил?..

Через два дня стучат в дом военные.

– Что, сына нет?

– Да, теперь нет.

Тихо тихо стало. Опустилась в прихожей на колени перед зеркалом:

– Боже, Боже! Боженька мой!

На столе письмо лежало, которое не дописала:

«Здравствуй, сынок!

Прочла твоё письмо и была рада. И в этом письме ни одной грамматической ошибки. Две синтаксические, как и в прошлый раз: «по моему» – вводное слово, а союз «так как» – сложный. Это в предложении: «Я сделаю так, как сказал отец» – нужна запятая. И во втором предложении: «По моему, вам за меня не будет стыдно» – тоже нужна запятая. Не обижайся на свою маму.

…В Афганистане жарко, сынок. Старайся не простудиться. Ты всегда простужаешься…»

На кладбище все молчали, было много людей, но все молчали. Я стояла с отвёрткой, у меня не могли её забрать.

– Дайте сына открыть… Дайте сына открыть…

Цинковый гроб хотела отвёрткой открыть.

Муж пытался руки на себя наложить: «Не буду жить. Прости, мать, а жить я больше не буду». Уговаривала его:

– Надо памятник поставить, плиткой обложить.

Он не мог спать. Говорил:

– Лягу спать, сын приходит. Целует, обнимает… По старинному обычаю, хранила булку хлеба все сорок дней… После похорон… Через три недели она рассыпалась на мелкие куски. Значит, семья пропадёт…

Развесила по дому все фотографии сына. Мне так легче, а мужу тяжело:

– Сними. Он на меня смотрит…

Поставили мы памятник. Хороший, из дорогого мрамора. Все деньги, что на свадьбу сыну собирали, на памятник пошли. Плиткой красной могилку обложили и цветы красные посадили. Георгины. Муж покрасил ограду:

– Все сделал. Сын обижаться не будет.

Утром повёл меня на работу. Попрощался. Прихожу со смены – он на полотенце на кухне висит, как раз напротив фотографии сына, моей любимой.

– Боже, Боже! Боженька мой!

…Вы мне скажите: герои они или нет? За что я такое горе терплю? Один раз подумаю: герои! Он не один там лежит… Рядами идут… на городском кладбище… А другой раз проклинаю правительство, партию… И то, как сама учила: «Долг есть долг, сынок. Отдать его надо». Прокляну всех, а утром бегу на могилку, прощения прошу:

– Прости, сынок, что я так говорила… Прости…»
Мать

«Получила письмо: „Не волнуйся, если нет писем. Пиши по старому адресу“. Два месяца молчания. Я не представляла, что он в Афганистане. Собирала чемодан, чтобы ехать к нему на новое место службы.

Он не писал, что на войне. Загорает, ловит рыбу. Прислал фотографию: сидит на ослике, колени на песке. Я не знала, что там убивают. Раньше он никогда не баловался с дочкой, у него не было отцовских чувств, может, потому, что она маленькая. Приехал – часами сидит и смотрит на ребёнка, а в глазах такая грусть, что мне страшно. Утром встанет, отведёт её в садик. Любил посадить на плечи и нести. Вечером заберёт. Ходили мы в театр, в кино, но больше всего ему хотелось быть дома.

В любви стал жадным, ухожу я на работу или на кухне готовлю – ему и этого времени жалко: «Побудь со мной. Сегодня можно и без котлет. Попроси отпуск, пока я здесь». Пришёл день улетать, он специально опоздал на самолёт, чтобы нам ещё два дня побыть вместе.

Последняя ночь. Было так хорошо, что я расплакалась… Я плачу, он молчит, только смотрит, смотрит. Потом говорит:

– Тамарка, если у тебя будет другой, не забывай это.

Я:

– Ты с ума сошёл! Тебя никогда не убьют! Я так тебя люблю, что тебя никогда не убьют.



Засмеялся.

Детей больше не хотел:

– Вернусь… Тогда родишь… Что ты с ними делать одна будешь?..

Я научилась ждать. Но если я видела похоронный автобус, мне становилось плохо, готова была кричать, плакать. Прибегу домой, висела бы икона, стала на колени и молилась бы: «Спасите мне его! Спасите!»

В тот день я пошла в кино. Смотрю на экран и ничего не вижу. Внутри непонятное беспокойство: где то меня ждут, надо куда то идти, еле досидела до конца сеанса. В это время, видно, шёл бой…

Неделю я ещё ничего не знала. Я даже получила два его письма. Обычно радовалась, целовала их, а тут разозлилась: сколько мне тебя ещё ждать?!

На девятый день в пять часов утра пришла телеграмма, мне сунули её просто под дверь. Телеграмма была от его родителей: «Приезжай. Погиб Петя». Я сразу закричала. Разбудила ребёнка. Что делать? Куда идти? Денег не было. Как раз в этот день должен был прийти его аттестат. Помню, завернула дочку в красное одеяло, вышла на дорогу – автобусы ещё не ходят. Остановила такси.

– В аэропорт, – говорю таксисту.

– Еду в парк. – И закрывает дверцу.

– У меня муж погиб в Афганистане…

Молча выходит из машины, помогает сесть. Заезжаем к подруге, я одалживаю деньги. В аэропорту нет билетов до Москвы, а мне страшно вынуть из сумочки телеграмму и показать. Вдруг это неправда? Ошибка. Если буду думать, что он жив, тогда он и будет жив. Я плакала, все на меня смотрели. Посадили до Москвы в «кукурузник». Ночью прилетела в Минск. Надо дальше, в Старые Дороги. Таксисты ехать не хотят, далеко – сто пятьдесят километров. Прошу. Умоляю. Один согласился: «Давай пятьдесят рублей, повезу».

В два часа подъезжаю к дому. Все плачут.

– Может, это неправда?

– Правда, Тамара. Правда.

Утром идём в военкомат. Ответ военный: «Когда привезут, тогда вам сообщим». Ждём ещё двое суток. Звоним в Минск: «Приезжайте, сами заберите». Приезжаем, в облвоенкомате говорят: «Его по ошибке увезли в Барановичи». Это ещё сто километров, у нас автобус не заправлен. В Барановичах в аэропорту никого нигде нет, рабочий день закончился. В будке сидит сторож.

– Мы приехали…

– Вон там, – показывает рукой, – какой то ящик. Посмотрите. Если ваш – забирайте.

В поле стоял грязный ящик, на нем мелом было написано: «Старший лейтенант Довнар». Я оторвала доску в том месте, где в гробу окошечко: лицо целое, но небритый лежит, и не умыл никто, гроб маловат. Запах… Наклониться, поцеловать нельзя… Так мне вернули мужа…

Я стала на колени перед тем, что было когда то самым дорогим.

Это был первый гроб в деревне Языль Стародорожского района Минской области. У людей, помню, одно – ужас в глазах. Никто не понимал, что происходит. Опустили его в могилу. Не успели рушники, на которых опускали, вытащить, как вдруг – страшный гром и град, помню, град, как белый гравий на цветущей сирени, хрустит под ногами. Сама природа была против. Я долго не могла уехать из его дома, потому что здесь была его душа. Отец, мать… Мы мало говорили. Мне казалось, что мать меня ненавидит: я живу, а его нет, я выйду замуж, а её сына не будет. Теперь она говорит: «Тамара, выходи замуж». А тогда я боялась встречаться с ней глазами. Отец чуть с ума не сошёл: «Такого парня угробили! Убили!» Мы с матерью его убеждали, что Петю орденом наградили, что Афганистан нам нужен, защита южных рубежей… Он не слушал: «Сволочи!..»

Самое страшное было потом. Самое страшное… привыкнуть к мысли, что мне не надо ждать, мне некого ждать. Утром просыпалась мокрая от ужаса: «Петя приедет, а мы с Олеськой живём по другому адресу». Мне надо было понять, что теперь одна и буду одна. Я три раза в день заглядывала в почтовый ящик… Ко мне возвращались только мои письма, которые он не успел получить, со штампом: «Адресат выбыл». Я разлюбила праздники. Перестала ходить в гости. У меня остались только воспоминания. Вспоминалось лучшее.

Первый день мы с ним танцевали. Второй – гуляли в парке. На третий день нашего знакомства он предложил выйти за него замуж. У меня был жених. Заявление лежало в загсе. Я сказала ему об этом. Уехал и писал письма большими буквами на всю страницу: а а а а а!!! В январе обещал: приеду и поженимся. А я в январе замуж не хочу. Я хочу свадьбу весной! Во Дворце бракосочетания. С музыкой, цветами.

Была свадьба зимой, в моей деревне. Смешно и наспех. На Крещенье, когда гадают, мне приснился сон. Маме утром рассказываю:

– Мама, я видела красивого парня. Он стоял на мосту и звал меня. На нем военная форма. Но когда я подошла к нему, он начал удаляться, удаляться и совсем исчез.

– Не выходи замуж за военного, одна останешься, – сказала мама.

Он приехал на два дня.

– Пойдём в загс, – с порога.

В сельсовете посмотрели на нас:

– Зачем вам два месяца ждать? Идите за коньяком.

Через час мы были мужем и женой. Метель на улице.

– На каком такси ты повезёшь молодую жену?

– Сейчас! – поднимает руку и останавливает трактор «Беларусь».

Годами я видела сны, как мы встречаемся. Едем на тракторе. Восемь лет как нет его… Снится часто. Во сне я все время умоляю: «Женись на мне ещё раз». Он меня отталкивает: «Нет! Нет!» Я его жалею не потому, что это был мой муж. А какой мужик! Большое сильное тело. Жалею, что не родила от него сына. В последний раз приехал в отпуск, а квартира закрыта. Телеграмму не дал. Я не знала. У подруги день рождения, я – там. Он открыл дверь: громкая музыка, смех… Сел на табуретку и заплакал. Каждый день встречал меня: «Иду к тебе на работу, коленки дрожат. Как на свидание». Вспоминаю, как купались. Сидели на берегу и жгли костёр:

– Ты знаешь, как не хочется погибать за чужую родину.

А ночью:

– Тамарка, не выходи больше замуж.

– Почему ты так говоришь?

– Потому что я тебя очень люблю. И не представляю, что ты будешь с кем то…

Иногда мне кажется, что я живу долго долго, хотя воспоминания одни и те же.

Дочка была маленькая, приходит из садика:

– Сегодня мы рассказывали про своих пап. Я сказала, что мой папа – военный.

– Почему?

– Они же не спросили: есть он или нет? Они спрашивали: кто он?

Подросла. Когда я за что нибудь на неё злюсь, советует:

– Выходи ка ты, мамка, замуж…

– Какого бы ты хотела папу?

– Я хотела бы своего папу…

– А не своего какого?

– Похожего…

Мне было двадцать четыре года, когда я осталась вдовой. В первые месяцы, подойди ко мне любой мужчина, тут же бы вышла замуж. С ума сходила! Не знала, как спастись. Вокруг прежняя жизнь: кто дачу строит, кто машину покупает, у кого то квартира новая – нужен ковёр, красная плитка для кухни!.. Чужая нормальная жизнь доказывала, что у меня не такая. Мебель я только сейчас стала покупать. У меня не поднимались руки печь пироги. Разве в моем доме может быть праздник? В ту войну у всех было горе, у всей страны. Каждый кого то потерял. Знал, за что потерял. Бабы хором голосили. В кулинарном училище, где я работаю, коллектив – сто человек. Я одна, у кого муж сегодня погиб на войне, о которой другие только в газетах читали. Когда в первый раз услышала по телевизору, что Афганистан – наш позор, хотела разбить экран. В тот день я второй раз мужа похоронила…»



Жена
«Привезли нас в Самарканд. Стоят две палатки, в одной – мы сбрасываем с себя все штатское, кто поумнее, успел по дороге куртку, свитер продать, купить вина напоследок, в другой – выдавали солдатское бэу (бывшее в употреблении) – гимнастёрки сорок пятого года, „кирзачи“, портянки. Покажи эти „кирзачи“ привыкшему к жаре негру – в обморок упадёт. В слаборазвитых африканских странах у солдат лёгкие штиблеты, куртки, штаны, кепи, а мы строем, с песней, по жаре в сорок градусов – ноги варятся. Первую неделю на заводе холодильников разгружали стеклотару. На торговой базе таскали ящики с лимонадом. Посылали к офицерам домой, у одного я дом кирпичом обкладывал. Недели две крышу на свинарнике крыл: три листа шифера забьёшь, два сплавишь за бутылку. Доски загоняли по цене: один метр – один рубль. Перед присягой два раза сводили на полигон, в первый раз дали девять патронов, в другой – мы бросили по гранате.

Построили на плацу и зачитали приказ: направляетесь в ДРА для исполнения интернационального долга. Кто не желает – два шага вперёд. Три человека вышли. Командир части вернул их в строй коленкой под зад, мол, проверяли ваше боевое настроение. Сухпаек на двое суток, кожаный ремень – и в путь. Все ехали, все молчали. Показалось долго. Увидел в иллюминаторе горы: красивые! Раньше никогда гор не видел – мы псковские, у нас поляны и лесок. Высадились в Шинданде. Помню число, месяц – девятнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмидесятого года…

Глянули на меня:

– Метр восемьдесят… В разведроту… Там такие нужны…

Из Шинданда – в Герат. И там – стройка. Строили полигон. Рыли землю, таскали камни под фундамент. Я крыл крышу шифером, плотничал. Некоторые даже не стреляли до первого боя. Есть хотелось все время. На кухне два пятидесятилитровых бачка: один для первого – капуста с водой, мяса не словишь, другой для второго – клейстер (сушёная картошка) или перловка без масла. На четверых ставили банку скумбрии с этикеткой: год изготовления – тысяча девятьсот пятьдесят шестой, срок хранения – один год и шесть месяцев. За полтора года я один раз перестал хотеть есть, когда меня ранили. А так все время ходишь и думаешь: где бы что достать, своровать, чтобы поесть. В сады к афганцам лазили, они стреляли. На мину можно напороться. Но так хотелось яблок, груш, каких нибудь фруктов. Просили у родителей лимонную кислоту, они присылали в письмах. Растворяли её в воде и пили. Кисленькая. Жгли себе желудки.

…Перед первым боем включили Гимн Советского Союза. Говорил замполит. Я запомнил, что мы на один час опередили американцев и дома нас ждут как героев.

Как я буду убивать, я себе не представлял. До армии занимался велоспортом, мускулы себе накачал такие, что меня боялись, не трогал никто. Я даже драки не видел, чтобы с ножом, кровью. Тут мы ехали на бэтээрах. До этого из Шинданда в Герат нас везли автобусом, ещё один раз выезжал из гарнизона на ЗИЛе. На броне, с оружием, рукава закатаны до локтя… Было новое чувство, незнакомое. Чувство власти, силы и собственной безопасности. Кишлаки сразу стали низкими, арыки мелкими, деревья редкими. Через полчаса так успокоился, что почувствовал себя туристом. Разглядывал чужую страну – экзотика! Какие деревья, какие птицы, какие цветы. Колючку первый раз увидел. И про войну забыл.

Проехали через арык, через глиняный мостик, который, к моему удивлению, выдержал несколько тонн металла. Вдруг взрыв – в передний бэтээр ударили в упор из гранатомёта. Вот уже несут на руках знакомых ребят… Без головы… Картонные мишени… Руки болтаются… Сознание не могло сразу включиться в эту новую и страшную жизнь… Приказ: развернуть миномёты, «васильки» мы их звали – сто двадцать выстрелов в минуту. Все мины – в кишлак, оттуда стреляли, в каждый двор – по нескольку мин. Своих после боя по кускам складывали, соскребали с брони. Смертных медальонов не было, расстелили брезент – братская могила… Найди, где чья нога, чей кусок черепа… Медальона не выдавали… Вдруг в чужие руки попадут… Имя, фамилия, адрес… Как в песне: «Наш адрес не дом и не улица, наш адрес – Советский Союз…» А война необъявленная. Мы были на войне, которой не было…

Возвращались молча. Как из другого мира. Поели. Почистили оружие. Тогда стали говорить.

– Косячок забьёшь? – предлагали «деды».

– Не хочу.

Я не хотел курить, боялся, что не брошу. К наркотикам привыкаешь, нужна сильная воля, чтобы бросить. Потом все курили, иначе не выдержишь. Было бы наркомовских сто грамм, как в ту войну… Не полагалось… Сухой закон… Надо снять напряжение, чем то компенсировать затраты… Забыться… В плов сыпали, в кашу… Глаза – по полтиннику… Ночью видишь, как кошка. Лёгкий, как летучая мышь.

Разведчики убивают не в бою, а вблизи. Не автоматом, а финкой, штыком, чтобы тихо, неслышно. Я быстро научился это делать, втянулся. Первый убитый? Кого близко убил? Помню… Подошли к кишлаку, в бинокли ночного видения заметили: возле дерева светит маленький фонарь, стоит винтовка, и он что то откапывает. Я отдал товарищу автомат, сам приблизился на расстояние прыжка и прыгнул, сбил его с ног. Чтобы не кричал, затолкал в рот чалму. Нож с собой не взяли, тяжело нести. Был у меня перочинный ножик, которым консервные банки открывали. Обыкновенный перочинный ножик. Он уже лежал… Оттянул за бороду, волосы крепкие – и перерезал горло… Кожа натянулась… Легко. Крови насмотрелся…

Был я на должности старшего разведчика. Выходили обычно ночью. С ножом сидишь за деревом… Они идут… Впереди – дозорный, дозорного надо снять. Снимали по очереди… Моя очередь… Дозорный поравнялся с тобой, чуть пропустишь и прыгаешь сзади. Главное – схватить левой рукой за голову и горло вверх, чтобы не крикнул. Правой рукой – нож в спину… Под печень… И проткнул насквозь… У меня потом был трофей… Японский нож, длина – тридцать один сантиметр. Этот легко в человека входит. Поёрзает и упадёт, не вскрикнет. Привыкаешь. Психологически не так было трудно, как технически. Чтобы попасть в верхнюю косточку позвоночника… В сердце… В печень… Каратэ учились. Скрутить, связать. Найти болевые точки – нос, уши, над веком, – точно ударить. Ткнуть ножом надо знать куда…

Один раз что то внутри сдало, щёлкнуло. Стало жутко. Прочёсывали кишлак. Обычно открываешь дверь и раньше, чем войти, – бросаешь гранату, чтобы на автоматную очередь не наскочить. Зачем рисковать, с гранатой вернее. Бросил гранату и захожу: лежат женщины, двое мальчиков побольше и один ребёнок грудной. В какой то коробочке… Вместо коляски…

Чтобы не сойти сейчас с ума, надо себя оправдывать. А если это правда, что души убитых смотрят на нас сверху?

Я вернулся домой, я хотел быть хорошим. Но иногда у меня появляется желание перегрызть горло. Я вернулся слепой. Пуля снесла сетчатку с обоих глаз. Вошла в левый висок, в правый вышла. Различаю только свет и тени. Но тех, кому надо перегрызть горло, я знаю… Кому жалко камня на могиле для наших ребят… Кому не хочется давать нам квартиры: «Я вас в Афганистан не посылал…» Кому нет до нас дела… Во мне все кипит, то, что было. Если бы у меня забрали прошлое? Нет, не отдам. Я только этим живу.

Научился ходить, не видя. Езжу по городу сам, сам в метро, сам на переходах. Сам готовлю, жена удивляется: готовлю вкуснее её. Я никогда не видел свою жену, но знаю, какая она. Какой у неё цвет волос, какой нос, какие губы… Я слышу руками, телом… Моё тело видит. Я знаю, какой у меня сын… Пеленал его маленького, обстирывал… Сейчас ношу на плечах… Иногда мне кажется, что глаза не нужны. Вы ведь закрываете глаза, когда самое главное происходит. Когда вам хорошо. Глаза нужны художнику, потому что это его профессия. А я научился жить без глаз. Я ощущаю мир… Я его слышу… Для меня слово значит больше, чем для вас, у кого есть глаза.

Для многих я человек, у которого все позади: мол, отвоевался, парень. Как Юрий Гагарин после полёта. Нет, самое главное у меня – впереди. Я это знаю. Телу не надо придавать большее значение, чем велосипеду, а я в прошлом – велосипедист, в гонках участвовал. Тело – это инструмент, станок, на котором мы работаем, не более. Я могу быть счастливым, свободным… Без глаз… Это я понял… Сколько зрячих не видят! С глазами я был больше слепой, чем сейчас. Хочется от всего очиститься. От всей этой грязи, в которую нас втянули. Только матери сейчас нас понимают и защищают. Вы не знаете, как страшно бывает ночью? Когда снова, в который раз, прыгаешь с ножом на человека… И только во сне я бываю ребёнком… Ребёнку кровь не страшна, он её не боится, потому что ему неведомо, что это такое. Красная водичка… Дети – естествоиспытатели, им охота все разобрать, понять, как и что устроено. Я теперь и во сне крови боюсь…»

Рядовой, разведчик
«…На кладбище летишь, как на встречу. Будто сына увижу. Первые дни ночевала там. И не страшно. Я теперь полет птиц очень понимаю, и как трава колышется. Весной жду, когда цветок ко мне из земли вырвется. Подснежники посадила… Чтобы скорее дождаться привет от сына… Они оттуда ко мне поднимаются… От него…

Сижу у него до вечера. До ночи. Иногда как закричу и сама не услышу, пока птицы не поднимутся. Шквал вороний. Кружат, хлопают надо мной, я и опомнюсь… Перестану кричать… Все четыре года каждый день прихожу. Или утром, или вечером. Одиннадцать дней не была, когда с микроинфарктом лежала, не разрешали вставать. А встала, тихонько до туалета дошла… Значит, и до сына добегу, а упаду, так на могилку… В больничном халате убежала…

Перед этим сон видела. Появляется Валера:

– Мамочка, не приходи завтра на кладбище. Не надо.

Прибежала: тихо, ну вот так тихо, словно его там нет. Вот чувствую сердцем – его там нет. Вороны сидят на памятнике, на ограде и не улетают, не прячутся от меня, как обычно. Поднимаюсь со скамейки, а они мне наперёд залетают, успокаивают. Не пускают уйти. Что такое? О чем они хотят предупредить? Вдруг птицы успокоились, поднялись на деревья. И меня потянуло к могилке, и так спокойно на душе, тревога прошла. Это дух его вернулся. «Спасибо, мои птички, что подсказали, не дали уйти. Вот и дождалась сыночка…» Среди людей мне плохо, одиноко. Хожу неприкаянная. Что то со мной говорят, тормошат, мешают. А там мне хорошо. Мне хорошо только у сына. Меня или на работе, или там можно найти. Там не могилка… Там мой сын вроде как живёт… Я высчитала, где лежит его голова… Сажусь рядышком и все ему рассказываю… Какое у меня было утро, какой день… Вспоминаем с ним… Смотрю на портрет… Глубоко смотрю, долго… Он или немножко улыбается, или, чем то недовольный, нахмурится. Вот так мы с ним и живём. Если я покупаю новое платье, то только чтобы к сыну прийти, чтобы он меня в нем увидел… Раньше он передо мной на колени становился, теперь я перед ним… Всегда открою калиточку и стану на колени:

– Доброе утро, сынок… Добрый вечер, сынок…

Всегда с ним. Хотела мальчика из детдома взять… Чтобы на Валеру похожий. Да сердце больное. Как в тёмный туннель, загоняю себя в работу. Если у меня будет время сесть на кухне и посмотреть в окно, я сойду с ума. Спасти меня могут лишь мучения. Я ни разу за эти четыре года не была в кино. Продала цветной телевизор, и деньги эти пошли на памятник. Я радио ни разу не включила. Как сыночек погиб, у меня все изменилось: лицо, глаза, даже руки.

Я по такой любви вышла замуж. Выскочила! Он – лётчик, высокий, красивый. В кожаной куртке, унтах. Медведь. Это он будет моим мужем? Девчонки ахнут. Зайду в магазин, ну почему наша промышленность не выпускает домашние тапочки на каблуках?! Я против него такая маленькая. Как я ждала, чтобы он заболел, чтобы закашлял, чтобы у него был насморк. Тогда на целый день останется дома, я буду ухаживать за ним. Безумно хотела сына. И сын, чтобы как он. Такие глаза, такие уши, такой нос. Как будто кто то подслушал на небе – сын весь в него, капелька в капельку. Я не могла поверить, что эти двое замечательных мужчин – мои. Не могла поверить! Любила дом. Любила стирать, гладить. Так любила все, что на паучка не наступлю, муху, божью коровку словлю в доме, в окошко выпущу. Пусть все живёт, любит друг друга – я такая счастливая. Звоню в дверь, включаю в коридоре свет, чтобы сын меня увидел радостной.

– Лерунька (звала его в детстве Лерунька), это я. Соску у чилась!!! – Из магазина или с работы бегу.

Я безумно любила сына, я и сейчас его люблю. Принесли фотографии с похорон… Не взяла… Ещё не верила… Я – верный пёс, я из тех собак, что умирают на могиле. И в дружбе всегда была верная. Молоко из грудей бежит, а мы с подругой договорились встретиться, я должна ей отдать книгу. Полтора часа стою на морозе, жду, её нет. Человек не может просто так не прийти, раз обещал, что то случилось. Бегу к ней домой, а она спит. Она не могла понять, почему я плачу. Я её тоже любила, я ей платье подарила самое любимое – голубое. Такая я. В жизнь медленно входила, робко. Некоторые смелее. Не верила, что меня можно любить. Говорили: красивая – не верила. Я шла в жизни с отставанием. Но если я что то запоминала, заучивала, то это на всю жизнь. И все с радостью. Полетел в космос Юрий Гагарин, мы с Лерунькой выскочили на улицу… Мне хотелось всех любить в эту минуту… Всех обнять… Мы кричали от радости…

Я безумно любила сына. Безумно. И он меня безумно любил. Могила меня так тянет, как будто он меня зовёт…

У него спрашивали:

– Девушка у тебя есть? Он отвечал:

– Есть. – И показывал мой студенческий билет, где у меня ещё косы, длинные длинные.

Он любил танцевать вальс. Пригласил меня на первый свой вальс в школе на выпускном вечере.

А я не знала, что он умеет танцевать, научился. Мы с ним кружились.

Вяжу у окна вечером, жду его. Шаги… Нет, не он. Шаги… Мои шаги, сына моего… Ни разу не ошиблась. Садимся друг против друга и до четырех утра говорим. О чем говорим? Ну о чем говорят люди, если им хорошо? Обо всем. О серьёзном и о пустяках. Хохочем. Он мне напоёт, сыграет на пианино.

Гляну на часы.

– Валера, спать.

– Давай, матушка, ещё посидим.

Он звал меня: матушка моя, матушка моя золотая.

– Ну, матушка моя золотая, твой сын поступил в Смоленское военное училище. Рада?!


Сел за пианино.

Господа офицеры – голубые князья!

Я, наверно, не первый,

И последний не я…


Мой отец – кадровый офицер, погиб, защищая Ленинград. Дед был офицером. Сына сама природа слепила военным человеком: рост, сила, манеры… Ему бы в гусары… Белые перчатки… Карты, преферанс…»Моя военная косточка», – веселилась я. Хотя бы на нас что нибудь капнуло с небес Господних…

Ему все подражали. Я, мама, подражала ему. Садилась, как он, у пианино. Иногда начинала ходить, как он. После его смерти особенно. Я так хочу, чтобы он всегда присутствовал во мне…

– Ну, матушка моя золотая, твой сын уезжает.

– Куда?


Молчит.

Сижу в слезах.

– Сыночек, куда ты едешь, дорогой?

– Что куда? Уже известно куда. Матушка моя, за работу. Будем начинать с кухни… Друзья придут…

Мгновенно догадываюсь.

– В Афганистан?

– Туда… – И такое сделал лицо, не подступиться, железный занавес опустил.

Ворвался в дом Колька Романов, его друг. Как колокольчик, все рассказал: они ещё с третьего курса подавали рапорт с просьбой отправить их в Афганистан.

Первый тост: кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Весь вечер Валера пел мои любимые романсы и:
Господа офицеры – голубые князья!

Я, наверно, не первый,

И последний не я…
Четыре недели оставалось. Утром перед работой захожу в его комнату, сижу и слушаю, как он спит. Спал он тоже красиво.

Как природа нам стучала в дверь, как подсказывала. Вижу сон: я на чёрном кресте в чёрном длинном платье… И ангел меня на кресте носит… Я еле еле вишу… Решила глянуть, куда же я упаду… В море или на сушу?.. Вижу – внизу котлован, залитый солнцем.

Ждала его в отпуск. Он долго не писал.

Звонок на работу.

– Матушка моя золотая, я прибыл. Не задерживайся. Суп готов.

Я закричала:

– Сыночек, сыночек! Ты не из Ташкента? Ты – дома! В холодильнике кастрюля твоего любимого борща!!

– Ох ты! Кастрюлю видел, но крышку не поднимал.

– А у тебя что за суп?

– Суп – мечта идиота. Выезжай. Иду встречать к автобусу.

Приехал весь седой. Не признался, что не в отпуске, а отпросился из госпиталя: «Матушку повидать на два дня». Дочка видела, как катался по ковру, рычал от боли. Гепатит, малярия – все вместе привязались к нему. Предупредил сестру:

– То, что сейчас было, – это не для мамы. Иди читай книгу…

Опять я заходила перед работой в его комнату, смотрела, как он спит. Открыл глаза:

– Что, матушка моя?

– Почему не спишь? Ещё рано.

– Сон я видел плохой.

– Сыночек, если плохой, надо перевернуться. Будет хороший. И не надо рассказывать плохих снов, тогда они не сбываются.

Провожали его до Москвы. Стояли солнечные майские дни. Калужница цвела…

– Как там, сынок?

– Афганистан, матушка моя, это то, что нам делать нельзя.

Только на меня смотрел, больше ни на кого. Протянул руки, лбом потёрся:

– Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу! – пошёл. Оглянулся. – Вот и все, мама.

Никогда не говорил «мама», всегда «матушка моя». Солнечный прекрасный день. Калужница цвела… Дежурная в аэропорту смотрела на нас и плакала…

Седьмого июля просыпаюсь без слез… Стеклянными глазами уставилась в потолок… Он меня разбудил… Как бы пришёл попрощаться… Восемь часов… Надо собираться на работу… Мечусь с платьем из ванной в комнату, из одной комнаты в другую… Не могу надеть почему то светлое платье… Меня кружило… Никого не видела… Все плыло… А к обеду успокоилась, к середине дня…

Седьмое июля… Семь сигарет в кармане и семь спичек… Семь снятых кадров в фотоаппарате… Семь писем ко мне… И семь писем невесте… На тумбочке книга, раскрытая на седьмой странице… Кобо Абэ «Контейнеры смерти»…

Секунды три четыре у него было, чтобы спастись… Они летели с машиной в пропасть.

– Ребята, спасайтесь! А мне – концы. – Он не мог прыгнуть первым. Он этого никогда не мог.

«…Пишет вам заместитель командира полка по политической части майор Синельников С.Р.

Я, выполняя свой солдатский долг, считаю необходимым сообщить вам, что старший лейтенант Волович Валерий Геннадьевич погиб сегодня в десять часов сорок пять минут…»

Уже весь город знает… В Доме офицеров чёрный креп висит и его фотография… Уже самолёт с гробом вот вот приземлится… Мне ничего не говорят… Никто не решается… На работе моей все ходят заплаканные…

– Что случилось?

Отвлекают под разными предлогами. Заглянула в дверь приятельница. Потом наш врач в белом халате.

Я как просыпаюсь.

– Люди! Вы что, с ума сошли? Такие не гибнут. – Стала стучать по столу. Подбежала к окну, стучала в стекло.

Сделали укол.

– Люди! Вы что, с ума сошли? Спятили?.. Ещё укол. Меня никак не брали уколы. Говорят, я кричала:

– Я хочу его видеть. Ведите меня к сыну.

– Ведите, иначе она не выдержит. Длинный гроб необтёсанный… И жёлтой краской большими буквами «Волович». Я пыталась поднять гроб. Хотела с собой забрать. У меня лопнул мочевой пузырь…

Нужно место на кладбище… Место сухое… Сухонькое… Нужно пятьдесят рублей? Я дам, дам… Только хорошее место… Сухонькое… Я понимаю там, внутри, что это ужас, но сказать не могу… Место сухонькое… Первые ночи не уходила… Там оставалась… Меня домой отведут, я – назад. Скосили сено… В городе и на кладбище сеном пахло…

Утром встречаю солдатика:

– Здравствуй, мама. Ваш сын был у меня командиром. Я готов вам все рассказать.

– Ой, сынок, подожди.

Пришли домой. Он сел в кресло сына. Начал и раздумал:

– Не могу, мама…

Когда захожу к нему – поклонюсь и когда ухожу – поклонюсь. Дома я только тогда, когда гости. Мне у сына хорошо. И я в морозы там не замерзаю. Там письма пишу. Возвращаюсь ночью: горят фонари, едут машины с включёнными фарами. Возвращаюсь пешком. У меня внутри такая сила, что ничего не боюсь. Ни зверья, ни человека.

Стоят в ушах слова сына: «Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу!!» Кто за это ответит? Должен за это кто то отвечать?! Я хочу теперь долго жить, очень стараюсь для этого. Самое беззащитное у человека – это его могилка. Его имя. Я всегда защищу своего сына… К нему приходят товарищи… Друг ползал перед ним на коленках: «Валера, я весь в крови… Вот этими руками я убивал… Из боев не вылазил… Я весь в крови… Валера, я теперь не знаю, что лучше было: погибнуть или жить? Я теперь не знаю…» Просыпаюсь, как от сна… Хочу понять: кто за это ответит? Почему молчат? Не называют их имена? Почему в суд не ведут?.. Как он пел:


Господа офицеры – голубые князья!

Я, наверно, не первый,

И последний не я…
Ходила в церковь, с батюшкой беседовала.

– У меня сын погиб. Необыкновенный, любимый. Как мне теперь себя вести с ним? Какие наши русские обычаи? Мы их забыли. Хочу их знать.

– Он крещёный?

– Батюшка, мне очень хочется сказать, что он крещёный, но нельзя. Я была женой молодого офицера. Мы жили на Камчатке. Под вечным снегом… В снежных землянках… Здесь у нас снег белый, а там голубой и зелёный, перламутровый. Он не блестит и не режет глаза. Чистое пространство… Звук идёт долго… Вы меня понимаете, батюшка?

– Матушка Виктория, плохо, что не крещёный. Наши молитвы к нему не дойдут.

У меня вырвалось:

– Так я окрещу его сейчас! Своей любовью, своими муками. Через муки я его окрещу…

Батюшка взял мою руку. Она дрожала.

– Нельзя так волноваться, матушка Виктория. Как часто ты ходишь к сыну?

– Каждый день хожу. А как же? Если бы он жил, мы каждый день с ним бы виделись…

– Матушка, нельзя его беспокоить после пяти вечера. Они уходят в покой.

– Я на службе до пяти, а после службы подрабатываю. Памятник новый ему поставила… Две с половиной тысячи… Долги надо отдать.

– Слушай меня, матушка Виктория, в выходной день приходи обязательно и каждый день к обедне – к двенадцати часам. Тогда он тебя слышит…

Дайте мне муки, самые печальные, самые страшные, пусть только доходят до него мои молитвы, моя любовь. Я встречаю на его могилке каждый цветок, каждый корешок, стебелёк: «Ты оттуда? Ты от него?.. Ты от сына моего…»



Мать


Каталог: images -> attach
attach -> Ученица 11 «Б» класса Бурмистрова Светлана Николаевна
attach -> Развитие крылатых ракет дальнего действия (1932 1945)
attach -> Законодатель евреев. Это слово означает «озаренный» или «просвещенный»
attach -> К. С. Станиславский Моя жизнь в искусстве К. С. Станиславский. Собрание сочинений в восьми томах. Том 1
attach -> -
attach -> Заметки о впечатлениях участника войны 1914-1917 гг
attach -> 1 Януш Вишневский
attach -> Япония и россия: кому по праву принадлежат курилы


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница