Статья написана по просьбе „юности



страница13/19
Дата31.07.2016
Размер3.21 Mb.
ТипСтатья
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   19

Сена плещется под спиной,

и, как божья коровка, автобусик

мчит, щекочущий и смешной,


как волнение Вас охватывает…

Мост парит,

ночью в поры свои

асфальтовые,

как сирень, впитавши Париж.
Гений. Мот. Футурист с морковкой.

Льнул к мостам. Был посол Земли…

Они не пришли

на вашу выставку,

Маяковский?

Мы бы пришли.

Вы бы что-нибудь почитали.

Как фатально вас не хватает!


О свинцовою пломбочкой ночью

опечатанные уста…

И не флейта ваш позвоночник —

алюминиевый лет моста!


Маяковский, вы схожи с мостом.

Надо временем, как гимнаст,

башмаками касаетесь РОСТА,

а ладонями — нас.


Ваша площадь мосту подобна.

Как машины из-под моста

Маяковскому —

под ноги


Маяковская

Москва!
Вам гудят стадионов тысячи.

Как вам думается?

как дышится?

Маяковский, товарищ Мост?..
Мост. Париж. Ожидает звезд.
Притаился закат внизу,

полоснувши по небосводу

красным

следом


от самолета,

точно бритвою по лицу!


Рассказ
Э. ЧЕРЕПАХОВА
Палъга-Мальга
А потом Юрий Павлович решил поцеловать ее и поэтому вежливо попросил остановиться. Они стояли в самом конце маленького городского парка. Ветер гнал по стеклянистым, пузырчатым бокам много раз таявших и вновь прихваченных морозом сугробов пестрые фантики от конфет.

Не воспоминание, не мысль, а так, забытые за долгую зиму летние запахи и звуки возникли вдруг для Маши: терпкий запах сухой пыли и цветов из палисадников, политых скудным дождиком, согласный шорох подошв на танцплощадке, обрывистый быстрый смех по скамейкам… Редкие, желтые и тусклые, как маленькие дыни, лампочки над парком, ритмичный, короткий припев песенки из хрипатого радиорупора.

Руки Юрия Павловича тяжело, прочно легли на Машины плечи, потянули к себе.

— Не надо,— слабо сказала Маша. Тело ее вяло, нехотя напряглось, упираясь.

Но Юрий Павлович не понял или не расслышал ее. Он продолжал тянуть, теперь уже с некоторым усилием, сохраняя серьезное выражение на покрасневшем лице. Ресницы у него были светлые, почти невидимые, как паутинки. Опять ветер погнал фантики, и они тихонько заскребли по корявому снегу. Губам Маши стало больно и холодно от его твердых губ.

Тревожно и долго кричал паровоз на недальней станции, и было слышно, как дернулся, скрипнул и потом пошел, набирая скорость, состав.

— Ах, Маша, Маша! — счастливо бормотал Юрий Павлович, не выпуская ее.— Маша!

«На самом ветру стоим,— подумала Маша, с тоской ощущая, как жжет через капрон мороз.— Ведь хотела же надеть теплые!..»

Она слышала и замечала все маленькие движения и звуки, возникавшие вокруг, и среди коротких, как бы волнистых мыслей всплывала, плюхнув, как большая рыбина, одна;

«Ну, вот и все!.. Причалила…»

И ясно, будто въявь, припомнились ей тускло-желтые, как маленькие дыни, лампочки, и музыка, и летние шорохи. И она увидела, как в темно-синем, душном воздухе белеет смутно, так что не видать полосок, рубашка Петра. И, как тогда, тяжело, неровно пошло толкаться сердце.

— Едешь, значит? — спрашивала Маша, вглядываясь в темное, широкое лицо под темными короткими волосами.— Бросить хочешь? Не прокидайся, смотри… пупс толстогубый!

Ей плакать хотелось, но она гордая была — не заплакала.

— Ну, приедешь ко мне, никуда не денешься,— уверенно сказал Петр, обнимая ее и сминая оборочки на Машиной платье.— Вот построю там загс и телеграмму тебе отобью…

Но уехал — не писал, а как построил там, далеко, завод, и дома, и загс, женился на местной одной и карточку свадебную матери прислал. Мать показала Маше, причитая:

— Вот ведь отъявленный какой! В папашу, видно, покойного!..

Но втайне была довольна. Не любила Машу. Считала чересчур гордой: «Они на ткацкой все оторвы!»

«А что Юрий Павлович? — подумала Маша, вспомнив все это.— Ну, пускай Юрий Павлович… Все одно…»

Но когда он хотел снова поцеловать ее, Маша почти неожиданно для себя молча рванулась из его рук. И лиловый вязаный платочек ее сбился на спину. Юрий Павлович медленно приходил в себя, растерянно моргал. Он был высокий, очень прямой и подтянутый, в синем отглаженном плаще и в синем же, в тон, берете. Его странно было видеть растерянным, неловко.

«Почему я с ним так? — подумала Маша, поправляя платочек.— Вон Фроська говорит: «Мальчик в порядке». Хотя какой же мальчик? Преподаватель техникума… Цветочки дарит… Не то что тот… пупс толстогубый…»

— И почему это вы меня приглядели? — с тоской сказала она.— Вам бы учительницу какую. Или вот медсестру из больнички… Чтоб под развитие подходила…

— Мое сердце выбрало тебя, Маша,— грустно и торжественно сказал Юрий Павлович.— Ты отвечаешь моему вкусу… Очень!

— Странно вы говорите,— усмехнулась Маша.— Что я, булка, что ли? Да что мы все на ветру-то стоим? Пойдемте, а то всю вашу любовь из вас выдует!

Они побрели тихонько, оскальзываясь о лед под заново наметенным серым, предвесенним снежком.

— Ты должна подумать, Маша,— сказал обиженный Юрий Павлович,— ты должна очень подумать, да! Каждой женщине в конце концов нужны дом, семья… И потом ты уже не девочка… Галина Мироновна сказала, тебе уже двадцать пять.

Маше вдруг стало смешно. Она захохотала и хохотала долго, пока слезы не покатились у ней по щекам. И тогда, остановившись, она припала лбом к холодной шершавой сосне. Она плакала о том, что вот уж и двадцать пять, а настоящей любви так и не было, и неизвестно теперь, будет ли когда. И вообще приходит конец девичьим, неопределенным, красивым мечтаниям, и люди словами Юрия Павловича как бы прочерчивают им последнюю границу.

«А что? Возьму и выскочу за этого!..— вдруг со злой решимостью сказала она себе.— У кого спрашиваться?»

И она старалась подавить в своей душе невесть откуда взявшееся злое возбуждение и заставить себя почувствовать что-то другое: благодарность, что ли, за ясное предчувствие благополучной, какой-то мерной, округлой и покойной жизни, которая предстояла с этим человеком. Он был надежен, он был так надежен по-житейски… Не уедет, не бросит, не забудет… Но ощущение непонятной утраты томило, надрывало Машино сердце.

Она плакала некрасиво — с долгими всхлипываниями, бурля носом.

— Маша, не надо так, Маша!—твердил Юрий Павлович, топчась возле и от волнения хрустя пальцами.— Разве я обидел тебя, скажи?

Потом Маша замолчала, отошла от дерева и, вынув из сумочки пудреницу, стерла со лба коричневую пыль от коры. Вытерла щеки, напудрилась, чуть задержав взгляд на зеркальце.

«Вот и красивая я,— подумала она, вздохнув,— а толку чуть…»

Они вышли из парка, не спеша пошли по улице. На углу возле «Гастронома» им повстречалась Петрова мать, быстрым, пронизывающим взглядом из-под пушистого платка оглядела их и поджала губы.

— Здрасте, тетя Варя,— со злорадной вежливостью сказала Маша, беря Юрия Павловича под ру-ру.— Ну, как живете?

— Да помаленьку,—отвечала Петрова мать, заправляя грубой рукой под платок выбившиеся волосы.

Ей неприятно было видеть нарядную Петрову «ухажерку» под руку с учителем из техникума.

— Помаленьку, помаленьку,— повторила она.— А ты чтой-то? Уж не заболела ли? Лицо у тебя…

— Да на ветру стояли,— сказала Маша, оборачиваясь на молчавшего Юрия Павловича.— Застудил меня совсем!—добавила она притворно обиженным голосом, капризно поводя плечами и давая понять тетке Варе, что не зря и не случайно они тут с Юрием Павловичем прохлаждаются.

Тетка Варя поняла и опять поджала губы.

— Петькина-то краля вот-вот, пишут, рассыплется. Пацана ждут,— неожиданно сообщила она.— Быстрые…

Она ушла сноровисто, вперевалочку, а Маша стояла и глядела ей вслед с замершим, как бы застывшим в горестном удивлении лицом.

Юрий Павлович проводил ее до дома. Прощаясь, он снял с головы берет и поклонился. Это тронуло Машу: с ней никто никогда так не прощался.

— Да вы наденьте,— ласково сказала она.— А то от мороза волосы выпадут…

…Юрий Павлович вернулся домой, переоделся в пижаму и сел писать письмо приятелю в Ригу. Он просил заказать ему торшер двухрожковый с подцвеченными стеклами и даже набросал на отдельном листке рисунок.

Маша все дни ходила задумчивая, рассеянная. На фабрике ее ругали: она допускала защипы и сукрутины, как новенькая.

Юрий Павлович теперь постоянно ожидал ее у проходной, провожал домой и говорил о будущем. Он давно уже подал заявление в местком и скоро ждал отдельной однокомнатной квартиры, где они смогли бы устроить свою жизнь. У него все, до мелочей, было продумано. Он начертил план будущей квартиры черной тушью и подарил Маше на 8 Марта вместе с коробочкой духов «Манон». Внизу, в трафаретке, было аккуратно помечено: «2-й экземпляр»,— и указаны масштабы…

По субботам Юрий Павлович водил ее в кино. Он брал дорогие билеты, и они с Машей сидели в самом лучшем ряду.

— Тебе хорошо видно, Маша? — заботливо спрашивал он.— Если уж мы пришли в кино, мы должны все хорошо видеть…

Маша грызла семечки, ожидая, пока красная шторка, заслоняющая экран, дрогнет, поползет, открывая окошко в другой, чудной мир, далекий от этой улицы, от этого зала, от этого города…

Посмотрев картину, Юрий Павлович старался обсуждать с Машей увиденное. Он говорил вежливым, негромким голосом, а Маша, глядя себе под ноги, слушала, как хрупает под ногой тонкая, слабая слюда последнего ледка, как чмокает редкая капель, как протяжно, строго сигналит начало новой смены фабрика, и думала: «Завелся теперь!.. Политчас разводить будет!..»

— Самое главное в фильме — уловить его основную идею…— ласково говорил Юрий Павлович.

— Мне про любовь нравится,— вздыхая, признавалась Маша,— или про геройство… И чтобы грустный конец… «Человек-амфибия», например… Вот это картина!

Юрий Павлович не соглашался. Он читал газеты и знал, что «Человек-амфибия» — пошлый фильм, Тарзан с жабрами.

Свадьба была уже не за горами: решили на майские праздники. То есть это решил Юрий Павлович. Он прямо весь сиял, и бегал, и хлопотал, и купил Маше замечательный белый материал на свадебное платье — весь в искорках, нарядный, как для какой-нибудь актрисы на сцену.

«Он хороший,— говорила себе Маша.— Чем он плохой, ну чем? Он хороший, вот и все.. Он заботливый… Он умный… А сколько он всего знает! Конечно, он хороший!..»

В одно воскресенье Юрий Павлович собрался на станцию за важным грузом: он выписал из другого города тахту с ноздреватым, зыбким, как болото, матрасом из желтого паролона. Он звал с собой и Машу, но она сказала ему:

— Да ведь воскресник!.. На памятник надо отработать… Ты разве не пойдешь?.. Весь город выйдет…

— Да-да,— спохватился он,— неудобно, ты права…

Гм… А нельзя ли внести наличными, как ты думаешь? Пойти к устроителям и догово…

Он замолчал на полуслове, увидев расширенные, неподвижные Машины глаза.

— Ах, и надоел же ты мне! — низким, из глубины голосом сказала Маша.— Ох, и обрыд!.. Глаза бы мои не смотрели!..— Она сама удивилась ярости, с которой вырвались на свободу эти слова.

Юрий Павлович испугался.

— Да ведь я только спросил, так сказать, в порядке совета… Ах, Машенька, можно ли быть такой нетерпимой? Ну что я такое сказал? Я хотел только… Для нас же… Ну, все-все, не буду… Не хочешь — не буду… Ну, пойдем в конце концов на этот воскресник, если ты так хочешь… Ну, все? Ты больше не сердишься, правда? Чудачка, Машенька, на что рассердилась!.. Нельзя так давать волю нервам… По пустякам — и так рассердилась… Нельзя! Ты не хочешь мороженого? Ну, идем, идем!..

«Ну, вот он уже и согласился,— сказала себе Маша.— Он добрый ко мне. Все будет хорошо… Все-все будет хорошо… потом… И все-таки, все-таки… Умный, а не понял… Внести наличными?.. Странный человек!.. Почему странный? Сначала не понял, а потом понял… Вот и все… И все дела».

Теперь, прощаясь, Юрий Павлович всегда целовал Машу, и она больше не отталкивала его.

Иногда они поднимались в комнату Юрия Павловича, которую он снимал в тихом, дальнем переулочке. В его комнате было очень опрятно, проветрено. В старом хозяйкином буфете стоял новый чайный сервиз — очень модный, черно-белая, как рояльные клавиши, керамика. Пили чай и ели варенье из керамических блюдечек. Крохотный, на батарейках приемничек тихо, хрипловато джазировал. Юрий Павлович был особенно добрым, просветленным, успокоенным. Он сажал Машу к столу, за никелированный электрический самовар, заставлял разливать чай по керамическим чашечкам и, согнувшись у окна, фотографировал ее бессчетное количество раз. Так бывало почти всегда, когда она приходила, и пирожные всегда были одинаковые — твердые, круглые, с дырками посередине, похожие на простреленную мишень.

Все в этой комнате как будто поддерживало власть и вкусы хозяина: новенький, как из магазина, плащ, висевший на плечиках из металла, и бедрастый самовар, и хрипучий ящичек приемничка, закованный в кожаную кобуру футляра.

Ссорились они редко. Очень редко. Юрий Павлович хрустел пальцами, но говорил все-таки ласково, вежливо и ровно. Маша так не умела. Она во все вкладывала сердце, вспыхивала, сердилась — все получалось шумно, бурно, немного бестолково. И в конце концов последнее слово оставалось все-таки за Юрием Павловичем: он был благоразумней и опытней Маши.

Однажды, размахивая руками и бурля, она кинулась к поджидавшему ее у проходной Юрию Павловичу, с ходу объявила:

— Дела! С начальником цеха поругалась!..

— Ну! — удивился Юрий Павлович, поднимая брови.— Женщине так не идет ругаться…

— Ну да! — крикнула Маша.— А чего же он демагогию разводит? То «молодежь должна овладевать», то-се, а то Дуняшку нашу не хочет в утреннюю перевести, техникум ей ломает… Пусть, говорит, как-нибудь приспосабливается… А? Хитро сколотить ведро: клепки под лавку, а обручи в печь — и не будет течь. «Приспосабливается…» Гад такой… Я и высказалась… Дунька-то — душа-девка и уж так старательна, уж так!..

Маша выразительно сжала большие белые руки. Юрий Павлович покачал головой, сдержанно улыбаясь.

— Ты живешь не по средствам, Маша,— негромко проговорил он.— Это нехорошо.

Маша непонимающе глядела на него.

— Нет, нет, я не о деньгах…— Он был спокоен и нетороплив, как всегда.— Есть люди — живут по средствам, есть другие… которые не понимают, что им можно в жизни сдвигать с места, чего нельзя… И платятся за это"… Ты близкий мне человек, Маша… Я хочу предостеречь… Этот случай — пустяк, ничего не будет. Мелкая ссора — пых-пых и нету, прошло… Но на будущее… Надо уметь ставить забор, Маша, вокруг своего мира, своей жизни… Тут все твое, тут главное, тут мы с тобой, наш дом, наша семья… А там, за ним — все остальное, неглавное… Не разбивай забора, не разбивай своей жизни, Маша…

— А ежели под забором человека режут? Ежели там «помоги» кричат?

— Ну-ну,— сказал Юрий Павлович, слегка обнимая крепкие Машины плечи.— Ну-ну… Не надо крайностей… Я не трус… Я выйду на крики и помогу… Но потом уйду обратно и запру за собой калитку. Маша? Ты слышишь меня, Маша?

Маша слушала, молчала.

Ночью, лежа на высокой своей свежей постели, она долго не спала, думала, думала… Будильник тикал, время шло… За одной стеной жалко, коротко вскрикивал ребенок, низкий женский голос уговаривал, баюкал, жалел его. За другой долго двигали стульями, звенели рюмками, пели… Маша ворочалась, кряхтела, голова у нее стала горячая, тяжелая. Наконец, она села на постели.

— А если мне тоже надоело быть одной? — сказала она в темноту.— А если я устала? Я могу устать или нет?! Обязательно любовь, как в кино? Да? Без памяти? Так это только кино… полтинник билет — и вся цена… А тут жизнь, жизнь проходит!..

С кем она спорила?

За стеной, где звенели рюмки, вдруг забрезжил тихий гитарный звук. Молодой крепкий голос приезжего гостя-геолога выводил слова простой, самодельной песни:
Когда-нибудь случится случай редкий,

И будет снова снег похож на дождь,

И я пройду с пушистой желтой веткой,

И ты по этой улице пройдешь…


У Маши сладко закололо сердце, и она прислонилась растрепанной головой к прохладной стене.
Когда-нибудь случится случай редкий,

И ты мелькнешь среди счастливых пар.

Сгущенки банка,

полбатона в сетке,

Зеленый плащ,

на шее — старый шарф…

Ах, ты идешь —

ногою льдинку гонишь ты.

Ах, я иду — меж нами метров сто.

Ах, ты идешь — и ничего не помнишь ты.

А я иду, иду — и помню все…
Маша в темноте натянула платье, вышла в кухню, привалилась к подоконнику. Не хотела она слушать эту песню, не хотела беспокойных мыслей.

«Что-то нервная стала!»—подумала она испуганно.

За спиной скрипнуло коротко, и в кухню неторопливо шагнул человек, не прикрыв за собой дверь. Он был невысок, плотен, широк в плечах. Волосы его были курчавы и, видно, уж очень жестки: даже сквозняк почти не шевелил их. Зеленые небольшие глаза бесцеремонно и весело оглядели Машу.

— Ух, ты!—присвистнул он.— Вот это да! А где же вы были раньше?

— Как где? В комнате,— покраснев, сказала Маша.

— Да нет, где вы пять — десять лет назад, черт возьми, были!—изумленно улыбаясь, пояснил он.— Косы-то, ух, как змеи…

Он закурил трубку, жадно, с удовольствием, сразу напустив полную кухоньку душистого дыма.

— Спать вам, девушка, не дали,— спросил он неясно из-за трубки, зажатой в руках,— или бессонница, может?

Маша молчала.

— Да вы говорите,— попросил он.— Мне легко рассказывать. Я вот уеду через час, и больше вы меня не увидите… Ну?

— Да что рассказывать? ¦— сказала Маша, отводя глаза.— Все вроде хорошо… Замуж вот наладилась… Хомут нашелся…

— Ты что, не любишь его? — спросил он.

— Семью буду делать, дом,— ответила Маша.— Детей любить буду… А про что вы вот спрашиваете — это только в кинокартинах бывает, я так думаю… . .

— Милая моя девушка, я выпил немного, простите,— сказал он тихо,— и сентиментален, наверно, да… Но послушайте меня. Человеку нужно счастье. Много счастья. Он должен есть счастье, пить счастье, купаться в счастье, валяться в счастье, как в золотом песке. Он обязан быть счастлив, черт возьми!.. Это… норма. Это как витамин жизни. Я смешно говорю? Я выпил немного. Но все равно. Знаете, в детстве еще, по вечерам, засыпая, я закрывал глаза и шептал свои самые заветные желания, а потом лежал, затаясь, и ждал, и считал: раз, два, три… Потом я слышал ясно-ясно шорох огромных крыльев. Это она летела. Кто? Огромная чудная птица — одно крыло синее, другое красное… Пальга-мальга. Так я ее звал. Моя птица счастья. Все сбывалось, все, все, все. Я вырос, повзрослел, постарел, а она все прилетает ко мне послушно. Если не жадничаю, не трушу, не отступаю, не вру другим или себе. Или себе, вы слышите? Одно крыло синее, другое красное…

— Вы вот спрашиваете: любишь — не любишь,— горячо выговорила Маша,— а к нему не знаешь, как и подступить! Цапаешься за бока, за гладкие,— только ногти обламываешь. Вроде человек как человек.

— Вроде или человек? — настойчиво спросил он.

Ты гляди, гляди! Я сейчас тебе что-то скажу тайное… В одном городе была мастерская манекенов, и чудо-мастер работал в ней. Ах, каких отличных манекенов создавал этот человек! В какие костюмы их обряжал! Они были как живые. Как люди. Почти как люди… И вот как-то ночью он забыл запереть дверь, и манекены вырвались в мир. Никто не остановил их: они были как люди. Почти как люди… И вот они разъехались по городам, по селам. Некоторые женились. Ведь они были почти как люди, только тепла не исходило от них. И ничего от них не рождалось. Только и всего. Ах, девушка, послушайте, запомните мою сказочку, берегитесь: они могут встретиться всюду, будьте бдительны, заклинаю вас! Мне пора, я еду, девушка. Ну, прощайте!

Наклонив курчавую, кое-где седую голову, человек на миг приник к большой, твердой Машиной ладони.

Она видела, как он шел, тяжело, напористо, покачивая в сильной руке чемодан. Он шел без шапки, и жесткие волосы его не шевелились под ветром. Маша подумала немного и вдруг, накинув пальто, вышла на улицу. Уже светало. Вдоль всей дороги стояли сосны, поднимая на красно-бронзовых от рассветного солнца стволах темные воронки ветвей. Они стояли неподвижно, как трубы, ожидающие гигантской руки неведомого музыканта. Над домами, над дорогой, над соснами, в ясном, голубом воздухе вдруг хрустально высоко, нежно протеньтенькала странная зимняя птица. Тревожная радость предчувствия вдруг сжала Машипо сердце. Она вспомнила на секунду Юрия Павловича, его высокую, прямую, подтянутую фигуру, ровный, ласковый голос…

— Нет! Нет! Нет! — вдруг страстно, с тоской, со сладкой болью освобождения закричала она шепотом. Утренний острый ветерок прошел по ее лицу. Она медленно зажмурила веки и стала считать:

— Раз, два, три… Где же ты, пальга-мальга? Где же ты, птица моего счастья? Лети!
Александр КОВАЛЬ-ВОЛКОВ
Мой полк
Через года над континентами,

из тех времен, где бой не смолк,

летит, овеянный легендами,

мой штурмовой гвардейский полк,

мой боевой, наименованный,

он всех дороже для меня.

От попаданий заколдована

его уральская броня.

Поэскадрильно на задание

идет сквозь бездну высоты,

ревут, срезая расстояния

крутыми дисками винты.

И грозно на знамена алые

равняют экипажи строй.

Здесь те, что стали генералами,

и те, что спят в земле сырой.

Их много…

Звездами отмечены

и не отмечены никак —

они в сердцах увековечены

суровой памятью атак.

Передо мною лица строгие

за бронестеклами кабин,

неповторимыми дорогами,

сквозь ливень огненных глубин

они идут железной лавою,

гремят тяжелые шаги,

и перед


их

крылатой славою

бегут разбитые враги…

И рядом с боевыми асами

пронзает юность небосвод…

Летит мой полк высокой трассою,

и не кончается

полет!
Поговорим о книгах


Л. ЛАЗАРЕВ
ПЕРЕД БЕССМЕРТИЕМ
…О ЛЮДЯХ, ЧТО «УШЛИ, НЕ ДОЛЮБИВ,

НЕ ДОКУРИВ ПОСЛЕДНЕЙ ПАПИРОСЫ»


В этом году в День Советской Армии в Центральном Доме литераторов была торжественно от-1™ крыта мемориальная доска. Золотыми буквами врезаны в эту доску имена писателей, павших смертью храбрых в боях за Родину. Среди них четыре молодых поэта: Павел Коган, Николай Майоров, Михаил Кульчицкий, Николай Отрада. Из студенческих аудиторий они ушли на фронт, ушли и не вернулись. Как и тысячи их сверстников, они покоятся в безвестных могилах — на Карельском перешейке, под Новороссийском, на Смоленщине…

Имена молодых поэтов занесены на мемориальную доску писателей специальным постановлением: они ведь не состояли в Союзе писателей, их стихи не были известны читателям по той простой причине, что фактически не было ничего напечатано. Павел Коган, например, чья «Бригантина», передаваемая из уст в уста, стала одной из популярнейших песен молодежи, не опубликовал ни одного стихотворения.

Не сохранились и их военные стихи, если в ту пору они вообще что-нибудь писали. В записной книжке 42-го года у Семена Гудзенко — тогда еще бойца парашютно-десантных войск, находившегося после тяжелого ранения в госпитале,— есть такие строки: «Когда идешь в снегу по пояс, о битвах не готовишь повесть…» «…Теперь люди не живут. Такого понятия здесь вообще нет — теперь люди воюют»,— писал с фронта Павел Коган.

Они выбрали для себя солдатскую судьбу.

Было такое время, что лишь тот, кто становился солдатом, мог рассчитывать в будущем стать поэтом… И эти молодые поэты, только вступавшие в литературу, по праву заняли свое — и заметное — место в поэзии Великой Отечественной войны. Впрочем, здесь я не совсем точен. Опубликованные в наши дни их стихи стали фактом и сегодняшней литературной жизни, современного литературного процесса. Мгновенно исчезли с книжных прилавков сборники П. Когана «Гроза» и Н. Майорова «Мы». По просьбе слушателей, радио несколько раз повторяло литературную композицию «Бригантина», составленную из стихов П. Когана. В этом году в двух издательствах выходят сборники стихов молодых поэтов, погибших на войне, и воспоминания о них…


Каталог: archive
archive -> Отчет по рынку катодных блоков 05 мая 2011 года г. Москва
archive -> -
archive -> Техническое задание На право заключения договора на поставку питьевой воды для гуп вцкп «Жилищное хозяйство» основные требования
archive -> 2(49) 2015 Апрель Июнь
archive -> 1(48) 2015 Январь Март
archive -> Гумеров Р. А., Рудов А. А., Потемкин И. И. Аспирант
archive -> Суффиксы существительных как средство выражения модификационного значения субъективной оценки в русском и белорусском языках
archive -> Ономасиологический подход к описанию частных значений несовершенного вида русского глагола


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   19


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница