Сумерки богов




страница5/23
Дата14.07.2016
Размер5.3 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

«Кровавые . знаки писали они на дорогу, какой шли, и простота их учила, что кровью доказывается истина.

Однако кровь — самый ненадежный свидетель исти­ны; кровь отравляет и самое чистое учение, обращая его в фанатическую ненависть в сердце.

И если кто пошел в огонь за свое учение,— что этим доказывается! Воистину больше — если учение выходит из пламени твоей души».

77

54

Не дадим сбить себя с тол-ку: великие умы были ске­птиками. Заратустра —



скептик. Сила и независимость, проистекающие из мо­щи, из "сверхмогущества духа, доказываются скепси­сом. Люди с убеждениями совсем не к месту, когда затрагивается ценность чего-либо существенно важ­ного. Убеждения что темница. Не много видишь вокруг себя, не оглядываешься назад,— а чтобы судить о ценном и неценном, нужно, чтобы ты прео­долел, превзошел сотню своих убеждений... Стремящий­ся к великому ум, если он не пренебрегает средствами, не­пременно станет скептическим. Независимость от лю­бых убеждений неизбежна для сильного, для умеющего вольно обозревать все окрест... Великая страсть — осно­ва и сила его бытия, просвещеннее, деспотичнее его са­мого,— занимает без остатка весь его интеллект, учит его не церемониться понапрасну, внушает ему мужество пользоваться далеко не святыми средствами и при опре­деленных обстоятельствах даже позволяет ему иметь убеждения. Убеждение как средство: немало такого, что можно достичь лишь благодаря убеждениям. Великая страсть нуждается в убеждениях и пожирает их; она не покорствует им,— она суверенна... Напротив: потребность в вере, в безусловных Да и Нет, карлейлизм 49, если простят мне это слово,— это потребность слабого. Человек веры, «верующий» — во что бы он ни веровал,— это не­пременно зависимый человек, он не полагает себя как цель, вообще не-полагает себе цели так, чтобы опираться на самого себя. «Верующий» не принадлежит сам себе, он может быть лишь средством, его пускают в дело, ему самому нужен кто-то, кто пожрет его. Он инстинктивно превыше всего ставит мораль самоотречения — к тому подводит его все: благоразумие, опыт, тщеславие. Любая вера выражает самоотречение, самоотчуждение... Если поразмыслить над тем, что подавляющему большинству людей крайне необходим регулирующий принцип, который вязал бы их извне, что принуждение, рабство в более вы­соком смысле слова — это первое и единственное условие

78
процветания слабовольных людей, особенно женщин, начинаешь понимать смысл убеждений, «веры». Убежде­ния — внутренний стержень. Не замечать многого, ни в чем не быть независимым, во всем односторонность, жесткое и предопределенное извне видение любых цен­ностей — иначе такому человеку не выжить. Но тогда он антагонист истины, прямая ей противоположность... Ве­рующий вообще не волен решать вопрос об «истинном» и «неистинном» по совести: будь он порядочен в одном этом, он незамедлительно погибнет. Его видение патоло­гически предопределено: так из человека с убеждениями вырастает фанатик — Савонарола, Лютер, Руссо, Ро­беспьер, Сен-Симон 5",— тип, противостоящий сильному уму, сбросившему с себя цепи принуждения. Однако гран­диозная поза этих больных умов, этих эпилептиков рас­судочности производит свое действие на массу,— фанати­ки красочны, а человечеству приятнее видеть жесты, нежели выслушивать доводы...



55

Еще шаг вперед в психоло-гии убеждений, «веры». Я уже давно предложил для размышления тему: не опаснее ли для истины убежде­ние, нежели ложь («Человеческое, слишком человеческое», ч. 1, афоризм 54 и 483). На сей раз я хотел бы поставить вопрос ребром: существует ли вообще противоположность лжи и убеждения?.. Все думают: да, существует,— но чего только не думают «все»!.. У каждого убеждения своя исто­рия, свои праформы, свои пробы и ошибки; убеждение по­степенно становится таковым, а до того оно долгое время не было убеждением и еще более длительное время почти не было убеждением. Так как же? Разве среди всех эмбрио­нальных форм убеждения не встречалась ложь?.. Иной раз достаточно лишь сменить носителя: для сына убеждение то, что в отце его было ложью... Вот что я называю ложью: не желать видеть то, что видишь, и так, как видишь; вовсе не существенно, лжешь ты при свидетелях или наедине с собою. Лгать самому себе — самое обыкновенное дело; если ты лжешь другим, это уже (относительно) исключе-

79



ние... А надо сказать, что нежелание видеть то, что ви­дишь, и таким, как видишь,— почти что главное условие для человека партии, в каком бы то ни было смысле; он не­пременно становится лжецом. Так, немецкая историогра­фия убеждена, что в Риме царил деспотизм, а германские племена принесли в мир принцип вольности,— так где же тут разница между убеждением и ложью? Стоит ли после этого удивляться тому, что все партии, в том числе и пар­тия немецких историков, привычно произносят высоко­парную мораль,— мораль ведь, можно сказать, и не уми­рает потому, что люди всевозможных партий всякий миг испытывают в ней потребность... «Таково наше убеждение; его мы исповедуем пред всем миром, мы живем и умираем ради него — мы требуем, чтобы убеждения уважались!»... Такие речи я слышал даже от антисемитов. Совсем все наоборот, господа! Антисемит не становится приличнее оттого, что лжет согласно принципу... У жрецов в таких вещах более тонкий нюх, и они прекрасно понимают воз­ражение, заключенное в понятии убеждения, то есть прин­ципиальной — целенаправленной лживости. А потому они усвоили благоразумный прием иудеев и вместо «убежде­ния»· говорят — «бог», «воля божья», «откровение господ­не». И Кант с его категорическим императивом шел тем же путем — его разум сделался в этом отношении прак­тическим... Есть, мол, вопросы, где не человеку решать, в чем правда; самые высшие вопросы, самые высшие проблемы ценности недоступны человеческому разуму, они по ту сторону его... Постигать границы разума — вот настоящая философия... Для чего бог дал человеку от­кровение? Разве бог стал бы делать лишнее и ненужное? Человек и о себе самом не знает, что хорошо, что дурно, вот бог и научил его, в чем воля божья... Мораль: жрец не лжет; в том, что говорит жрец, нет «истинного» и «не­истинного», потому что в таких вещах невозможно лгать. Чтобы лгать, надо знать, что истинно. А человек на это не способен, посему жрец — рупор господень... Такой жреческий силлогизм свойствен не только иудаизму и христианству; и право на ложь, и аргумент с благора-зумностью «откровения» — все это неотъемлемо от типа жреца, все равно — жреца ли decadence'a или жреца языческого (язычники — все те, кто говорит жизни Да, для кого «бог» — великое Да, сказанное жизни)... «За­кон», «воля божья» «священная книга», «боговдохно-

80

венность»,— сплошь обозначения условий, при которых достигает власти и удерживает свою власть жрец; такие понятия отыщутся в глубине любых жреческих устроений, любых жреческих или философско-жреческих систем гос­подства. «Святая ложь» — она равно присуща Конфуцию, законам Ману, Мухаммеду, христианской церкви... Есть она и в Платоне 51. «Вот истина» — эти слова, где только они ни раздаются, означают одно: жрец лжет...



56

Напоследок важно, ради чего лгут. Христианство не ведает «священных» целей — таково мое возражение против его средств. Сплошь дурные цели — клеветать на жизнь, отравлять и отрицать ее, презирать тело, унижать и оскоплять чело­века понятием «греха». Раз так, все средства дурны... За­коны Ману я читаю с противоположным чувством — несравненно более духовная, высоко стоящая книга! И на­зывать ее на одном дыхании с Библией — грех против духа. Сразу догадываешься: за нею, в ней настоящая философия, а не раввинско-суеверный иудаин; и самому избалованному психологу она задает задачки. Не забыть о главном — о фундаментальном отличии от любой биб­лии: благодаря законам Ману рука благородных сословий, философов и воинов, подъята над чернью, во всем — арис­тократические ценности, ощущение совершенства, Да, обращенное к жизни, торжествующее чувство благопо­лучия, внутреннего и внешнего... Вся книга залита солн­цем... Здесь серьезно и доверительно, с почтением и лю­бовью обсуждаются вещи, на которые христианство изли­вает свою бездонную гнусность,— зачатие, женщины, брак. А можно ли давать в руки женщинам и детям книгу с такими подлыми словами: «...во избежание блуда, каж­дый имей свою жену, и каждая имей своего мужа... ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться» . И впра­ве ли кто-либо быть христианином, если самому возник­новению человека понятием Immaculata conceptio * придан

Непорочное зачатие (лат.).

81

христианский, то есть грязный, смысл?.. Не знаю другой книги, где бы о женщине говорились столь чуткие и добрые слова, как закон Ману,— эти седобородые святые старики умели учтиво обращаться с женщинами. Так, в одном мес­те говорится: «Уста женщины, грудь девицы, молитва ре­бенка, дым жертвы вечно чисты». А в другом: «Ничего нет чище света солнца, тени коровы, воздуха, воды, огня и дыхания девушки». И, наконец, последнее — быть мо­жет, святая ложь: «Все отверстия тела выше пупка чисты, ниже — нечисты. Только у девушки все тело чисто».



57

Настигаешь in flagranti * всю несвятость христи­анства,—стоит только сопоставить христианские цели и цели законов Ману, стоит только ярким светом осветить их противопо­ложность. Критик христианства неизбежно явит всю презренность христианства... Законы Ману возни­кали, как любой порядочный свод законов,— они обобщали опыт, уроки, практическую мораль ве­ков, подводили черту подо всем этим, не создавали ничего нового. Вот предпосылка кодификации — все пони­мают, что способы доставить авторитет истине, до­бытой временем и доставшейся дорогой ценою, решительно отличны от тех, с помощью которых истина доказывается. Кодекс законов не толкует о пользе законов, о причинах их установления и не занимается казуистикой из преды­стории — вот тогда-то он утратил бы императивный тон («ты обязан!»), главное условие послушания. В этом вся проблема... В определенный момент развития народа один из слоев его — самый осмотрительный, то есть смотрящий вперед и оглядывающийся назад, объявляет завершен­ным круг опыта — опыта, в согласии с которым должно, стало быть, и можно жить. Цель в том, чтобы по возмож­ности полно, без потерь, собрать урожай экспериментов и опыта — дурного, отрицательного. Значит, прежде всего надо воспрепятствовать тому, чтобы длилось эксперименти-

На месте преступления (итал.). 82

рование, чтобы ценности оставались в прежнем подвижном состоянии, чтобы продолжались исследование, критика, отбор их in infinitum *. Против того воздвигают двойную стену — сначала откровение: утверждают, что разумность законов будто бы не человеческой природы, что их будто бы отнюдь не искали и не находили лишь постепенно и пу­тем ошибок, но что они — божественного происхождения и явились на землю все сразу и во всем совершенстве, без всякой истории, как чудо, как небесный дар... И другая стена — традиция: утверждают, что закон существовал с незапамятных времен, так что сомневаться в нем — не­благочестиво, преступно по отношению к предкам. Авто­ритет закона обосновывают такими положениями: бог дал, предки жили по закону... Высшее благоразумие такой процедуры заключается в следующем намерении: посте­пенно, шаг за шагом, отдалять, оттеснять сознание от жизни — от жизни правильной, понятой как правильная (то есть доказанной на основании колоссального и при­дирчиво процеженного опыта), так, чтобы достигался полный автоматизм инстинкта,— а это предпосылка лю­бого мастерства, любого совершенства в искусстве жить. Составлять кодекс, подобный законам Ману,— значит признавать за народом право сделаться мастером и обрес­ти совершенство — признавать его притязания на высо­чайшее искусство жить. Для этого жизнь должна пере­стать быть сознательной — цель всякой святой лжи... Кастовая иерархия (высший, над всем царящий закон) лишь освящает порядок природы, первостепенный естест­венный закон, над которым не властны ни произвол, ни какая-нибудь «современная идея». Во всяком здоровом обществе различаются и обусловливают друг друга три типа с разными в физиологическом смысле тяготениями центров тяжести — у каждого своя гигиена, своя сфера труда, свое особое мастерство и чувство совершенства. Не Ману, а природа разделяет людей духовных по пре­имуществу, людей по преимуществу мышечных, с сильным темпераментом и, наконец, третьих, не выдающихся ни в одном, ни в другом, посредственных. Третьи — большое число, а первые и вторые — элита. Высшая каста — назо­ву их «теми, кого всех меньше»,— будучи совершенной, обладает и преимущественными правами тех, кого меньше

До бесконечности (лат.).

83

всех,— среди этих прав привилегия воплощать на земле счастье, красоту и благо. Лишь наиболее духовным раз­решена красота, разрешено прекрасное: лишь у них до­брота не. слабость. Pulchrum est paucorum hominum *: благое — это привилегия. Зато дурные манеры или песси­мистический взгляд (глаз, все безобразящий) никому не воспрещены так, как им,— не говоря уж о возмущении тем, как вообще выглядят вещи в этом мире. Возмущать­ся— привилегия чандалы; тоже и пессимизм. «Мир со­вершенен — так говорит инстинкт самых духовных, ин­стинкт Да,— само несовершенство, все, что ниже нас, ди­станция, пафос дистанции, даже возмущение чандалы — все это тоже относится к совершенству». Наиболее ду­ховные — а они самые крепкие — обретают свое счастье в том, что грозило бы погибелью другим,— в лабиринте, в жестокости по отношению к себе и другим, в экспери­менте; самообуздание им в радость; аскетизм становится в них природой, потребностью, инстинктом. Тяжесть за­дач — их привилегия, играть тяжестями, которые разда­вят других, для них отдых... Познание — одна из форм аскетизма... Нет более почтенной породы людей, но нет и более радостной и достойной любви,— одно не исключает другого. Они господствуют не потому, что хотят, а потому, что они — господа; они не вольны быть вторыми... Вто­рые — это стражи права, устроители безопасности и по­рядка, это благородные воины, это прежде всего царь — высшая формула воина, судии, блюстителя закона. Вто­рые — исполнители, ближние самых духовных, берущие на себя все грг/бо-материальное в трудах правления,— их дружина, их правая рука, их ученики и последователи... И во всем, повторим, нет ничего произвольного, ничего надуманного, искусственного; все иное — искусственная постройка, а тогда растоптана природа... Порядок каст, иерархия, лишь формулирует высший закон самой жизни; различать три типа необходимо для того, чтобы поддержи­вать жизнь общества, обеспечивать существование все более высоких и наивысших типов человека: неравенство прав — первое условие для того, чтобы существовали пра­ва... Право — значит преимущественное право, привиле­гия. У всякого свое бытие — и свои преимущественные права. Не будем недооценивать права посредственностей.



* Красота — дело немногих людей (лат.).

84

Чем выше, тем тяжелее жить,— холод усиливается, воз­растает ответственность. Высокая культура всегда стро­ится как пирамида: основание широко, предпосылка це­лого — консолидированная, крепкая и здоровая посред­ственность. Ремесло, торговля, земледелие, наука, боль­шая часть искусств, короче, вся совокупность професси­ональной деятельности,— все это сочетается лишь со средним уровнем умений и желаний; все подобные занятия были бы неуместны для человека исключительного,— не­обходимый инстинкт противоречил бы и аристократизму, и анархизму. Что ты общественно полезен, что ты и функ­ция и колесико, предопределено природой: не общество, а то счастье, на какое только и способно подавляющее большинство людей, превращает посредственность в ра­зумную машину. Для посредственности быть посредствен­ностью счастье; быть мастером в чем-то одном, быть специалистом — к этому влечет природный инстинкт. Со­вершенно недостойно сколько-нибудь глубокого ума видеть в посредственности, как таковой, некий упрек. По­средственность сама по себе есть первое условие того, что­бы существовали исключения,— посредственностью обу­словлена культура в ее высоком развитии. Исключитель­ный человек более чутко и нежно обходится с посредствен­ными, нежели с собой и себе подобными, и это не просто деликатность,— это долг. Кого больше всего ненавижу я среди нынешней черни? Апостолов чандалы,— они подры­вают инстинкт рабочего с его малым бытием, с его ра­достями, с его способностью довольствоваться немногим, они распаляют в нем зависть, учат мщению... Не в нера­венстве прав бесправие, а в претензиях на «равные» права... Что дурно? Но я уже сказал: дурно все, что идет от зависти, слабости, мстительности... Анархист, христи­анин 53 — одного поля ягода...



58

И верно, не все равно, ради чего лгать,— укрепляешь ты или разрушаешь.

Между христианином и анархистом можно смело ставить знак равенства — и цели их, и инстинкт — все направ-

85

лено лишь на разрушение. Доказательство читайте в истории — она приводит его с ужасающей ясностью. Мы только что познакомились с религиозным законо­дательством, целью которого было «увековечить» наивысшее условие того, чтобы жизнь цвела, гран­диозную организацию общества,— а христианство нашло свое призвание в том, чтобы как раз покон­чить с такой организацией — именно потому, что жизнь в ней цвела. Там надо было заложить на пользу гряду­щих поколений разумный урожай длительных экспери­ментов и долгих неурядиц, собрав его по возможности полно, изобильно, без потерь,— здесь, напротив, единым махом, нежданно-негаданно, отравили весь урожай... Ве­ликолепнейшая из всех достигнутых доныне (в условиях неблагоприятных) форм организации, Imperium Romanum, стоявшая acre perennius *,— в сравнении с нею все прочее частично, бесталанно, все любительская работа,— и вот святые анархисты сочли делом «благочестивым» разру­шение «мира», то есть империи, пока все не было перевер­нуто ими вверх дном и германцы с прочими хамами не овладели всем... И христианин, и анархист — оба deca­dents, оба способны только разрушать, отравлять, губить, пить чужие соки, кровь; тот и другой воплощают инстинкт смертельной ненависти ко всему прочному и великому, долговечному, дарующему жизни будущее... Христиан­ство — вампир Римской империи; оно единым махом перечеркнуло великий подвиг римлян, готовивших почву для великой культуры, которая уже располагала бы вре­менем... Неужели это по-прежнему непонятно? Imperium Romanum, каким мы знаем его, каким все лучше узнаем по истории римских провинций, это поразительнейшее творение в монументальном стиле,— оно было только началом, строительство было рассчитано на века, которые оправдали и подтвердили бы его... С тех пор так не стро­или — не мечтали строить так, sub specie aeterni **!.. Организация была столь крепкой, что выносила и дурных императоров: случайной личности ничего не поделать с таким замыслом,— вот самый первый принцип архитек­туры большого стиля. Но она была недостаточно прочной, чтобы противостоять наихудшему виду порчи — христиа-



* Долговечнее меди (лат.). ** Под знаком вечности (лат.).

86
нину... Нечисть скрытно, неслышно подкрадывалась в ноч­ной кромешной тьме к каждому, тянула его соки, отни­мая серьезный взгляд на истину вещей, отнимая инстинкт реальности: шайка трусливых, медоточивых и женопо­добных разбойников постепенно, незаметно уводила с ко­лоссальной стройки «души» самых ценных, мужественно-благородных людей, для которых цели Рима были делом всей их жизни, их пафоса, их гордости. Ханжеские про­иски, тайные сходки, мрачные понятия вроде ада или не­винной жертвы — или unio mystica * кровопития,— а прежде всего медленно раздуваемое пламя мщения, мсти­тельность чандалы,— вот что сделалось господином над Римом: та самая разновидность религии, с которой, еще до рождения ее, вел борьбу Эпикур. Читайте Лукреция °4 и вы поймете, против чего боролся Эпикур — не против язычества, а против «христианства», я хочу сказать — против растления душ понятиями вины, кары и бессмер­тия... Он боролся с «подпольными» культами, со всем скрытым христианством: отрицать бессмертие и в те времена было уже настоящим спасением... И Эпикур по­бедил бы, всякий уважающий себя человек в Римской империи был эпикурейцем,— но тут явился Павел... Павел, эта ставшая плотью и духом ненависть чандалы, нена­висть к «миру», этот иудей, этот вечный жид par excellence... Вот о чем он догадался — он догадался, как, опершись на малозаметное сектантское движение христиан, отколов­шихся от иудаизма, разжечь «мировой пожар», как, во­спользовавшись символом «распятого бога», постепен­но сложить в колоссальное воинство все пресмыкающееся по земле, все тайно бунтующее — все наследие анархи­ческих беспорядков в Римской империи. «Спасение от иуде­ев» 55... Христианство как формула — превзойти любые подземные культы, культ Озириса, Великой матери богов, культ Митры 56, превзойти и сложить их: вот что понял Павел, вот в чем его гений. Инстинкт столь уверенно вел его, что он, безжалостно насилуя истину, вложил в уста сочиненному им «спасителю» (и не только в уста) все представления, какими способны были увлекать религии чандалы,— он превратил своего «спасителя» в нечто по­нятное даже и жрецу Митры... Вот в чем была суть «Да­маска»"', мгновенного обращения: Павел понял, что

Мистическое единение (лат.).

нужна вера в бессмертие, чтобы отнять ценность у «ми­ра»,— вооружившись понятием «ада», станешь госпо­дином даже над Римом, «мир иной» убьет жизнь... Ниги-лист/христ...— вот была бы рифма, и не только рифма...

59

Весь труд античного ми-ра — все напрасно: не нахожу слов, чтобы вы­разить чувство ужаса, какое охватывает меня... А ведь то была лишь предварительная работа, гранитным са­мосознанием был заложен лишь самый фундамент для труда тысячелетий,— и весь смысл античного мира напрасен?!.. Для чего жили греки! Для чего жи­ли римляне?.. Уже были созданы все предпосылки ученой культуры, все научные методы, уже сложилось вели­кое, несравненное искусство хорошего чтения,— без это­го немыслима традиция культуры, единство науки; ес­тествознание в союзе с математикой и механикой раз­вивались наилучшим образом; чувство факта, самое глав­ное и ценное из чувств, создало целые школы и имело за собой века традиции! Понятно ли это? В руках уже бы­ло все существенное — оставалось приступить к работе: ведь методы — надо неустанно твердить это — методы — главное, самое трудное, то, чему дольше всего противятся привычка и лень. Все завоеванное нами сегодня, все за­воеванное ценой несказанного самообуздания — потому что дурные инстинкты, христианские инстинкты, все равно сидят еще в каждом из нас,— все завоеванное вновь — независимый взгляд на реальность, терпеливость, осто­рожность и серьезность в самом малом, честность и поря­дочность познания — все это было, все это уже было две тысячи лет назад! А сверх того еще тонкий такт и вкус! Никакой дрессировки мозгов! Никакой «немецкой» куль­туры с манерами хама! Нет, такт и вкус — в теле, в жесте, инстинкте, одним словом, в самой реальности... Все на­прасно! Мгновение, и от всего осталось одно воспомина­ние!.. Греки! Римляне! Благородство инстинкта, вкус, ме­тодичность исследования, гений организации, гений управ­ления, вера в будущее, воля к грядущему, великое Да,



88

произнесенное всему на свете,— и все это зримо, зримо как Imperium Romanum, зримо для всех чувств, монумен­тальный стиль уже не просто искусство, а реальность, истина, жизнь... И все это вдруг засыпано, разрушено — и не стихийным бедствием! Растоптано — и не герман­цами, не их тяжелым сапогом! Нет, все попрано хитрыми, скрытными, незаметными вампирами без кровинки в лице! И не победили они — просто выпили всю кровь!.. Ковар­ная мстительность, мелочная завистливость возобладали! Все жалкое, страждущее, обуреваемое скверными чув­ствами, все гетто души — все это во мгновение ока всплы­ло наверх!.. Почитайте кого-нибудь из христианских аги­таторов, пусть то будет, например, святой Августин 58, и вы поймете, вы почуете, что за грязные личности вылезли на поверхность. Мы обманулись бы, предположив нера­зумность в вождях христианского движения,— ох, как они умны, умны до святости, эти господа отцы церкви! Им недостает совсем -иного. Природа пренебрегла ими — она забыла придать им толику честных, благопристойных инстинктов, инстинкт чистоплотности... Да между нами, они вовсе и не мужчины... Ислам презирает христианство, и по праву, тысячу раз по праву: исламу требуются мужи...

60

Христианство лишило нас урожая античной куль-туры. Позднее отняло



у нас жатву культуры ислама. Чудесный мир мавритан­ской культуры Испании59— он по сути родствен­нее нам, он больше говорит нашим чувствам, нашему вкусу, чем Греция и Рим, и этот мир был растоптан (я уж не говорю, какими ногами), и почему? А по­тому, что он был обязан своим возникновением муж­ским инстинктам, потому, что он говорил Да жиз­ни — жизни со всеми редкостными и утонченными пре­лестями мавританской культуры!.. Потом крестоносцы сра­жались с культурой, перед которой им приличнее было бы пасть ниц,— в сравнении с нею и наш XIX век, должно быть, все еще слишком бедный, слишком «поздний»... Конечно, им хотелось добычи, а Восток был богат... Да-

89

вайте смотреть непредвзято! Крестовые походы — то же пиратство, чуть повыше классом, а больше ничего! Тут немецкое дворянство, то есть по сути дела аристократия викингов, чувствовала себя в своей стихии; церковь до­подлинно знала, для чего немецкое дворянство существу­ет на свете: швейцарская гвардия церкви 60 испокон веку состояла на службе ее дурных инстинктов, но платили ей хорошо... Церковь вела ожесточенную войну со всем бла­городным, что только ни есть на земле, с помощью немец­ких мечей, немецкой крови, немецкого мужества! Сколько тут наболевших вопросов! В истории более высокой культуры почти никогда не встречаешь немецкого ари­стократа; нетрудно догадаться, почему... Христианство, алкоголь — два главных средства порчи... Тут будто бы и не было выбора: есть ислам и христианство, араб и иудей. Решение задано; никто не волен выбирать. Либо ты чанда-ла, либо нет... «Война с Римом, война не на жизнь, а на смерть! Мир, дружба с исламом»,— вот как чувствовал, вот как поступал великий вольнодумец, гений среди немец­ких императоров, Фридрих II6'. Как?! Неужели немец должен быть гением, должен быть вольнодумцем для того, чтобы испытывать приличные чувства? Не понимаю, как немцы могли когда-либо чувствовать по-христиански...



61

Мы вынуждены коснуться


здесь другой материи, в
тысячу раз более болез­
ненной для немца. Немцы лишили Европу последне­
го великого урожая культуры — урожая Ренессанса.
Его надо было сберечь для Европы. Понимаем ли мы
в конце концов, хотим ли понимать, чем был Ренес­
санс? Переоценкой христианских ценностей, попыт­
кой присудить победу обратному им, ценностям арис­
тократическим,
попыткой, предпринятой со всеми
средствами, всеми инстинктами, всем гением... До сих
пор была только одна такая великая война и не бы­
ло времени, когда бы вопросы ставились столь реши­
тельно,— и мой вопрос тоже задан Ренессансом,— никогда
до сих пор наступление не велось прямее, по всему фронту

90

и с нацеленностью в самый центр! Чтобы наступать в решающем месте, возвести на трон благородные цен­ности, то есть внести их в самый инстинкт, в глубинные потребности и желания восседающих на престоле... Вижу перед собой одну возможность,— и она выступает в не­земном блеске и волшебной игре красок, кажется, что она расцветает трепетными нюансами утонченной красоты и творит ее искусство столь божественное, столь чертов­ски божественное, что напрасно роешься в тысячелетиях, отыскивая вторую такую возможность; вижу зрелище столь многомысленное, столь чудесно парадоксальное, что и у богов Олимпа был бы повод разразиться своим бес­смертным смехом. Вот это зрелище: Чезаре Борджа — папа... Вы поняли меня?.. Ну хорошо, вот была бы победа, какой алкаю ныне... Сим было бы упразднено христиан­ство!.. А что произошло вместо этого? Немец-монах по имени Лютер прибыл в Рим. И этот монах, со всеми мсти­тельными инстинктами жреца-неудачника, засевшими в теле, возмутился в Риме против Ренессанса... Вместо того чтобы с глубокой благодарностью уразумевать в душе то чудовищно-колоссальное, что совершалось,— а имен­но преодоление христианства в самом его средоточии,— он лишь питал этим зрелищем свою ненависть. Религиоз­ный человек думает только о себе... Лютер увидел порчу папства, тогда как можно было осязать руками обратное: древняя порча, peccatum originale *, христианство, уже не восседало на троне пап! А восседала жизнь! Торжество жизни! Великое Да, обращенное ко всему новому, пре­красному, дерзновенному!.. И Лютер восстановил цер­ковь — он объявил ей войну... Ренессанс — событие, лишенное смысла, великое Напрасно!.. Ах, эти немцы, во что они нам встали! Любое «Напрасно» — дело рук немцев... Реформация; Лейбниц; Кант и так называемая немецкая философия; «освободительные» войны; импе­рия — каждый раз новая «напрасность» чего-то уже на­родившегося, а теперь безвозвратно утраченного... При­знаюсь: они мои враги, эти немцы; презираю в них не­чистоплотность понятий и ценностей, презираю их боязнь прямого и честного Да и Нет. За тысячу лет они все зала­пали и сваляли, чего ни касались; любая половинчатость, любая трехчетвертность, все недуги Европы — все на их



Первородный грех (лат.).

91


совести; на их совести и самое грязное христианство, самое неизлечимое, самое неопровержимое,— протестан­тизм... Если людям не удастся справиться с христианством, виноваты будут немцы...

62

На этом я кончаю и выно-шу приговор. Я осуждаю



христианство, я выдви­гаю против христианской церкви самое страшное об­винение, какое когда-либо звучало в устах обвини­теля. Она для меня худшая из всех мыслимых порч, она обладала волей к самой ужасной, самой край­ней порче. Христианская церковь не пощадила ниче­го и испортила все, каждую ценность она обесцени­ла, каждую истину обратила в ложь, всякую прямоту — в душевную низость. Попробуйте еще говорить о ее бла­гой, «гуманной» миссии! Устранять беды не в ее интере­сах, она жила бедами, она нуждалась в бедствиях, чтобы утвердиться навечно... Вот червь греха — этой-то бедой лишь церковь наградила человечество!.. А «равенство душ перед богом»? Эта ложь, этот предлог для rancunes подлых людей, эта взрывчатка, обратившаяся те­перь в революцию, современную идею и принцип ги­бели всего общественного правопорядка... христиан­ский динамит... Благая, «гуманная» миссия христиан­ства! Вырастить из humanitas *62 противоречие са­мому себе, искусство самооскопления, волю к лжи любой ценою, отвращение ко всем благим и пристойным инстинк-· там, презрение к ним! Вот вам гуманная миссия!.. Пара­зитизм — единственная манера поведения; чахоточные идеалы «святости» и высасывание крови до последней капли, с которой уходит вся любовь, вся надежда; «мир иной» — воля к отрицанию всякой реальности; крест — опознавательный знак подпольного, самого подпольного заговора, какой когда-либо существовал,— заговора против здоровья, красоты и стройности, смелости, ума и духа, против душевной доброты, против самой жизни... Это вечное обвинение напишу на всех стенах, напишу
всюду, где только есть стены,— у меня буквы, от которых прозреют и слепцы... Именую христианство одним сплош­ным великим проклятием, одной-единственной порчей, одним сплошным инстинктом мщения, для которого нет средств слишком мелких, тайных, ядовитых, слишком под­польных; именую христианство одним-единственным несмываемым позорным пятном на теле человечества... А мы-то ведем летосчисление по dies nefastus *, с ко­торого началась вся фатальность,— по первому дню христианства!.. Отчего же не по его последнему дню?.. Отчего не по сегодняшнему?.. Переоценка всех ценностей!..


Неблагой день (лат.).


Человечество (лат.).




92



Зигмунд Фрейд

БУДУЩЕЕ ОДНОЙ ИЛЛЮЗИИ





Если долгое время жи­вешь внутри какой-то оп­ределенной культуры и неоднократно принимаешься исследовать, какими были ее истоки и путь развития, то рано или поздно чувствуешь искушение обратить взор в другом направлении и поста­вить вопрос, какая дальнейшая судьба предстоит этой культуре и через какие перемены ей назначено пройти. Вскоре замечаешь, однако, что подобное разыскание с самого начала оказывается во многих отношениях ущер­бным. Прежде всего потому, что лишь немногие люди способны обозреть человеческую деятельность во всех ее разветвлениях. Большинство поневоле вынуждено ограни­читься одной, отдельно взятой, или несколькими областя­ми; а чем меньше человек знает о прошлом и настоящем, тем ненадежнее по необходимости окажется его суждение о будущем. Во-вторых, потому, что как раз в такого рода суждении субъективные упования индивида играют роль, которую трудно переоценить; упования же эти неизбежно зависят от чисто личных моментов его собственного опыта, от большей или меньшей оптимистичности жиз­ненной установки, которая диктуется ему темпераментом, успехом или неуспехом его усилий. Наконец, дает о себе знать то примечательное обстоятельство, что люди в об­щем и целом переживают свою современность как бы наивно, не отдавая должное ее глубинному содержанию:

94

они должны сперва неким образом взглянуть на нее со стороны; то есть современность должна превратиться в прошлое, чтобы мы смогли опереться на нее в своем суж­дении о будущем.



Человек, поддавшийся искушению предложить от свое­го имени какое-то предсказание о вероятном будущем, поступит поэтому благоразумно, если будет помнить о вы­шеназванных помехах, равно как и о ненадежности, присущей вообще всяким пророчествам. Лично меня все это заставляет поспешно уклониться от слишком обширной задачи и сразу заняться небольшой частной областью, которая к тому же и прежде привлекала мое внимание. Сперва мне, правда, придется как-то определить ее место внутри всеобъемлющего целого.

Человеческая культура — я имею в виду все то, в чем человеческая жизнь возвысилась над своими биологиче­скими обстоятельствами и чем она отличается от жизни животных, причем я пренебрегаю различением между куль­турой и цивилизацией,— обнаруживает перед наблюдате­лем, как известно, две стороны. Она охватывает, во-пер­вых, все накопленные людьми знания и умения, позволя­ющие им овладеть силами природы и взять у нее блага для удовлетворения человеческих потребностей, а во-вто­рых, все институты, необходимые для упорядочения че­ловеческих взаимоотношений и особенно — для дележа добываемых благ. Оба эти направления культуры связаны между собой, во-первых, поскольку на взаимоотношения людей оказывает глубокое влияние мера удовлетворения влечений, дозволяемая наличными благами, во-вторых, поскольку отдельный человек сам может вступать в отно­шения с другим по поводу того или иного блага, когда другой использует его рабочую силу или делает его сек­суальным объектом, а в-третьих, поскольку каждый от­дельный индивид виртуально является врагом культуры, которая тем не менее должна оставаться делом всего человеческого коллектива. Примечательно, что, как бы мало ни были способны люди к изолированному существованию, они тем не менее ощущают жертвы, требуемые от них культурой ради возможности совместной жизни, как гне­тущий груз. Культура должна поэтому защищать себя от одиночек, и ее институты, учреждения и заповеди ста­вят себя на службу этой задаче; они имеют целью не толь­ко обеспечить известное распределение благ, но и постоян-

95

но поддерживать его, словом, должны защищать от враж­дебных побуждений людей все то, что служит покорению природы и производству благ. Создания человека легко разрушимы, а наука и техника, построенные им, могут быть применены и для его уничтожения.



Так создается впечатление, что культура есть нечто навязанное противящемуся большинству меньшинством, которое ухитрилось завладеть средствами власти и наси­лия. Естественно, напрашивается предположение, что все проблемы коренятся не в самом существе культуры, а вызваны несовершенством ее форм, как они складывались до сего дня. Нетрудно обнаружить эти ее недостатки. Если в деле покорения природы человечество шло путем постоянного прогресса и вправе ожидать еще большего в будущем, то трудно констатировать аналогичный прог­ресс в деле упорядочения человеческих взаимоотношений, и, наверное, во все эпохи, как опять же и теперь, многие люди задавались вопросом, заслуживает ли вообще защи­ты эта часть приобретений культуры. Хочется думать, что должно же быть возможным какое-то переупорядочение человеческого общества, после которого иссякнут источ­ники неудовлетворенности культурой, культура откажется от принуждения и от подавления влечений, так что люди без тягот душевного раздора смогут отдаться добыванию благ и наслаждению ими. Это был бы золотой век, спра­шивается только, достижимо ли подобное состояние. По­хоже, скорее, что всякая культура вынуждена строиться на принуждении и запрете влечений; неизвестно еще даже, будет ли после отмены принуждения большинство чело­веческих индивидов готово поддерживать ту интенсив­ность труда, которая необходима для получения прироста жизненных благ. Надо, по-моему, считаться с тем фак­том, что у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные, тенденции и что у большого числа лиц они достаточно сильны, чтобы определить собою их поведение в человеческом об­ществе.

Этому психологическому факту принадлежит опреде­ляющее значение при оценке человеческой культуры. Если вначале еще можно было думать, что главное в ней — это покорение природы ради получения жизненных благ и что грозящие ей опасности устранимы целесообразным распределением благ среди людей, то теперь центр тяже-

96

сти переместился, по-видимому, с материального на душев­ное. Решающим оказывается, удастся ли и насколько удастся уменьшить тяжесть налагаемой на людей обязан­ности жертвовать своими влечениями, примирить их с не­избежным минимумом такой жертвы и чем-то ее компен­сировать. Как нельзя обойтись без принуждения к куль­турной работе, так же нельзя обойтись и без господства меньшинства над массами, потому что массы косны и недальновидны, они не любят отказываться от влечений, не слушают аргументов в пользу неизбежности такого от­каза, и индивидуальные представители массы поощряют друг в друге вседозволенность и распущенность. Лишь благодаря влиянию образцовых индивидов, признаваемых ими в качестве своих вождей, они дают склонить себя к напряженному труду и самоотречению, от чего зави­сит существование культуры. Все это хорошо, если вождя­ми становятся личности с незаурядным пониманием жиз­ненной необходимости, сумевшие добиться господства над собственными влечениями. Но для них существует опасность, что, не желая утрачивать своего влияния, они начнут уступать массе больше, чем та им, и потому пред­ставляется необходимым, чтобы они были независимы от массы как распорядители средств власти. Короче го­воря, люди обладают двумя распространенными свойства­ми, ответственными за то, что институты культуры могут поддерживаться лишь известной мерой насилия, а имен­но люди, во-первых, не имеют спонтанной любви к тру­ду и, во-втодых, доводы разума бессильны против их страстей. W



Я знаю, что можно возразить против этих соображений. Мне скажут, что обрисованные здесь черты человеческой массы, призв-анные доказать неизбежность принуждения для культурной деятельности, сами лишь следствие ущер­бности культурных институтов, по вине которых люди ста­ли злыми, мстительными, замкнутыми. Новые поколения, воспитанные с любовью и приученные высоко ценить мысль, заблаговременно приобщенные к благодеяниям культуры, по-иному и отнесутся к ней, увидят в ней свое интимнейшее достояние, добровольно принесут ей жерт­вы, трудясь и отказываясь от удовлетворения своих вле­чений необходимым для ее поддержания образом. Они смогут обойтись без принуждения и будут мало чем отли­чаться от своих вождей. А если ни одна культура до сих

4 Сумерки богов П~7

пор не располагала человеческими массами такого каче­ства, то причина здесь в том, что ни одной культуре пока еще не удавалось создать порядок, при котором человек формировался бы в нужном направлении, причем с са­мого детства.

Можно сомневаться, мыслимо ли вообще или по край­ней мере сейчас, при современном состоянии овладения природой, достичь подобной реорганизации культуры; мож­но спросить, где взять достаточное число компетентных, надежных и бескорыстных вождей, призванных выступить в качестве воспитателей будущих поколений; можно ис­пугаться чудовищных размеров принуждения, которое неизбежно потребуется для проведения этих намерений в жизнь. Невозможно оспаривать величие этого плана, его значимость для будущего человеческой культуры. Он, несомненно, покоится на понимании того психологи­ческого обстоятельства, что человек наделен многообраз-нейшими задатками влечений, которым ранние детские переживания придают окончательную направленность. Пределы человеческой воспитуемости ставят, однако, границы действенности подобного преобразования куль­туры. Можно только гадать, погасит ли и в какой мере иная культурная среда оба вышеназванных свойст­ва человеческих масс, так сильно затрудняющих руко­водство обществом. Соответствующий эксперимент еще не осуществлен. По всей вероятности, определенный процент человечества — из-за болезненных задатков или чрезмерной силы влечений — навсегда останется асоциальным, но если бы удалось сегодняшнее враждеб­ное культуре большинство превратить в меньшинство, то было бы достигнуто очень многое, пожалуй, даже все, чего можно достичь.

Мне не хотелось бы создавать впечатления, будто я забрел слишком далеко в сторону от предначертанного пути моего исследования. Хочу поэтому со всей опреде­ленностью заверить читателя, что вовсе не намереваюсь оценивать гигантский эксперимент над культурой, который в настоящее время ставится в обширной стране между Европой и Азией '. Я не обладаю ни профессиональными знаниями, ни способностями, позволяющими судить о его осуществимости, анализировать целесообразность приме­няемых методов или измерять ширину неизбежной про­пасти между намерением и исполнением. То, что там го-

98
товится, не поддается из-за своей незавершенности рас­смотрению, для которого предоставляет материал наша давно устоявшаяся культура.

II

Мы незаметно скользну­ли из экономической в психологическую сферу. Вначале мы склонялись к тому, чтобы усматривать культурное богатство в совокупности наличных благ и социальных институтов для их распределения. С осозна­нием того, что всякая культура покоится на принуждении к труду и на отказе от влечений, а потому неизбежно вызы­вает сопротивление со стороны объектов своих императи­вов, стало ясно, что сами блага, средства их получения и порядок их распределения не могут быть главным или единственным содержанием культуры. Ибо им угрожает бунт и разрушительная страсть участников культуры. Ря­дом с благами теперь выступают средства, способные слу­жить защите культуры,— средства принуждения и дру­гие, призванные примирить людей с нею и вознаградить их за принесенные жертвы. Эти средства второго рода можно охарактеризовать как психологический арсенал культуры.



Ради единообразия способа выражения будем назы­вать тот факт, что какое-то влечение не может быть удов­летворено, отказом, установление, предписывающее этот отказ,— запретом, а состояние, вводимое посредством зап­рета,— лишением. Следующим шагом будет различение между лишениями, которые затрагивают всех, и такими, которые касаются только отдельных групп, классов или просто одиночек. Первые — древнейшие: с запретами, предписывавшими эти лишения, культура начала неизве­стное число тысячелетий назад свой отход от первобытного животного состояния. К своему изумлению, мы обнару­жили, что они все еще действуют, все еще составляют ядро враждебных чувств к культуре. Страдающие от них импульсивные желания заново рождаются с каждым ребенком; существует целый разряд людей, невротики, ко­торые уже и на эти отказы реагируют асоциальностью. Речь идет об импульсивных желаниях инцеста 2, канниба-

99

лизма и кровожадности. Звучит несколько странно, когда эти импульсивные желания, в осуждении которых все лю­ди, по-видимому, единодушны, ставятся на одну доску с другими, об удовлетворении которых или об отказе от ко­торых в нашей культуре ведется столь оживленный спор, однако психологически приравнивание одних к другим оп­равданно. Отношение культуры к этим древнейшим им­пульсивным желаниям никоим образом не одинаково; лишь каннибализм представляется всеми отвергнутым и, для неаналитичного рассмотрения, вполне преодолен­ным; силу инцестных желаний мы еще можем почув­ствовать за соответствующим запретом; а убийство на­шей культурой при определенных условиях до сих пор практикуется, даже предписывается. Возможно, еще предстоят фазы развития, на которых удовлетворение и других, сегодня вполне допустимых, желаний будет ка­заться таким же неприемлемым, как сейчас каннибализм. Уже в этих древнейших отречениях дает о себе знать один психологический фактор, сохраняющий значение и для всех последующих. Неверно, что человеческая пси­хика с древнейших времен не развивалась и, в отличие от прогресса науки и техники, сегодня все еще такая же, как в начале истории. Мы можем здесь привести один пример этого психического прогресса. Наше развитие идет в том направлении, что внешнее принуждение посте­пенно уходит внутрь, и особая психическая инстанция, человеческое сверх-Я 3, включает его в число своих запо­ведей. Каждый ребенок демонстрирует нам процесс по­добного превращения, благодаря ему приобщаясь к нравст­венности и социальности. Это усиление сверх-Я есть в выс­шей степени ценное психологическое приобретение куль­туры. Личности, в которых оно произошло, делаются из противников культуры ее носителями. Чем больше их чис­ло в том или ином культурном регионе, тем обеспеченнее данная культура, тем скорее она сможет обойтись без средств внешнего принуждения. Мера интериоризации, однако, очень различна для отдельных запретов. В отно­шении вышеупомянутых древнейших требований культуры интериоризация, если оставить в стороне досадные случаи неврозов, похоже, в значительной мере достигнута. Си­туация меняется, когда мы обращаемся к другим импуль­сивным желаниям. С изумлением и тревогой мы обнару­живаем тут, что громадное число людей повинуется со-



100

ответствующим культурным запретам лишь под давлением внешнего принуждения, то есть только там, где наруше­ние запрета грозит наказанием, и только до тех пор, пока угроза реальна. Это касается и тех так называемых тре­бований культуры, которые в равной мере обращены ко всем. В основном с фактами нравственной ненадежности людей мы сталкиваемся в этой сфере. Бесконечно многие культурные люди, которые отшатнулись бы в ужасе от убийства или инцеста, не отказывают себе в удовлетворе­нии своей алчности, своей агрессивности, своих сексуаль­ных страстей, не упускают случая навредить другим ложью, обманом, клеветой, если могут при этом остаться безнаказанными, и это продолжается без изменения на протяжении многих культурных эпох.

В отношении ограничений, касающихся лишь опреде­ленных классов общества, мы сталкиваемся с примитивной и вполне недвусмысленной ситуацией. Как и следовало ожидать, обойденные классы завидуют привилегиям эли­ты и готовы на все, чтобы отделаться от своей допол­нительной доли лишения. Когда это невозможно, внутри данной культуры пускает корни устойчивая неудовлетво­ренность, способная привести к опасным мятежам. Если культура не в силах справиться с положением, когда удов­летворенность определенного числа ее представителей имеет своей предпосылкой угнетение других, возможно большинства, а это имеет место во всех современных культурах, то угнетенные понятным образом проникаются острой враждебностью к культуре, которую они поддер­живают своим трудом, но к благам которой они причастны в слишком малой мере. Интериоризации культурных зап­ретов в таком случае ожидать от угнетенных не прихо­дится, они, наоборот, не расположены признавать эти запреты, стремятся разрушить саму культуру, отменить при возможности самые ее предпосылки. Враждебность этих классов культуре так очевидна, что благодаря ей теряется из виду более скрытная враждебность лучше обеспеченных общественных слоев. Нечего и говорить, что культура, оставляющая столь большое число участ­ников неудовлетворенными и толкающая их на бунт, не имеет перспектив на длительное существование и не заслуживает его.

Мера интериоризации предписаний культуры — по­пулярно и ненаучно выражаясь, нравственный уровень ее

101

участников,— не единственное духовное благо, которое надо принимать в расчет при оценке культуры. У нее есть и другое богатство — идеалы и творения искусства, то есть виды удовлетворения, доставляемые теми и другими.



Мы слишком склонны причислять идеалы той или иной культуры — то есть ее оценку того, что следует считать высшим и наиболее престижным достижением — к ее пси­хологическому достоянию. При первом приближении ка­жется, будто этими идеалами определяются успехи куль­туры; реальная зависимость может быть, однако, иной: идеалы формируются после первых успехов, которым спо­собствует взаимодействие внутренних задатков с внешни­ми обстоятельствами, и эти первые успехи фиксируются в идеале, зовущем к их повторению. Удовлетворение, кото­рое идеал дарит участникам культуры, имеет тем самым нарциссическую 4 природу, оно покоится на гордости от уже достигнутых успехов. Для своей полноты оно требует сравнения с другими культурами, ринувшимися к другим достижениям и сформировавшими другие идеалы. В силу таких различий каждая культура присваивает себе право презирать другие. Таким путем культурные идеалы стано­вятся поводом к размежеванию и вражде между раз­личными культурными регионами, что всего отчетливее наблюдается между нациями.

Нарциссическое самодовольство собственным идеалом тоже относится к тем силам, которые успешно проти­водействуют внутри данного культурного региона разру­шительным настроениям. Не только привилегированные классы, наслаждающиеся благодеяниями своей культуры, но и угнетенные могут приобщаться к этому удовлетворе­нию, поскольку даруемое идеалом право презирать чужаков вознаграждает их за униженность в своем собственном обществе. Пусть я жалкий, задавленный долгами и во­инской повинностью плебей, но зато я римлянин, имею свою долю в общей задаче покорять другие народы и предписывать им законы. Такая идентификация угнетен­ных с классом своих правителей и эксплуататоров есть опять же лишь частичка более широкой картины. С дру­гой стороны, угнетаемые могут быть аффективно привяза­ны к угнетателям, видеть в своих господах, вопреки всей враждебности, воплощение собственных идеалов. Не сло­жись между ними таких, в сущности, взаимно удовлет­воряющих отношений, оставалось бы непонятным, поче-

102

му столь многие культуры, несмотря на оправданную враждебность к ним больших человеческих масс, продер­жались столь долгое время.



Другого рода удовлетворение доставляет представите­лям того или иного культурного региона искусство, прав­да, как правило, недоступное массам, занятым изнури­тельным трудом и не получившим индивидуального вос­питания. Искусство, как мы давно уже убедились, да­ет эрзац удовлетворения, компенсирующий древнейшие, до сих пор глубочайшим образом переживаемые культурные запреты, и тем самым как ничто другое примиряет с принесенными им жертвами. Кроме того, художественные создания, давая повод к совместному переживанию вы­соко ценимых ощущений, вызывают чувства идентифика­ции, в которых так остро нуждается всякий культур­ный круг; служат они также и нарциссическому удов­летворению, когда изображают достижения данной куль­туры, впечатляющим образом напоминают о ее идеалах.

Самая, может быть, важная часть психического ин­вентаря культуры до сих пор еще не упоминалась. Это ее, в широчайшем смысле, религиозные представления, иными словами,— как нам предстоит обосновать ниже — ее иллюзии.

III

В чем заключена особая ценность религиозных представлений? Мы го­ворили о враждебности к культуре, следствии гнета этой последней, требуемого ею отказа от влечений. Если вообра­зить, что ее запреты сняты и что отныне всякий вправе избирать своим сексуальным объектом любую женщину, какая ему нравится, вправе убить любого, кто сопернича­ет с ним за женщину или вообще встает на его пути, мо­жет взять у другого что угодно из его имущества, не спрашивая разрешения,— какая красота, какой вереницей удовлетворений стала бы тогда жизнь! Правда, мы сразу натыкаемся на следующее затруднение. Каждый другой имеет в точности те же желания, что я, и будет обращать­ся со мной не более любезным образом, чем я с ним. По



103

существу, только один-единственный человек может поэ­тому стать безгранично счастливым за счет снятия всех культурных ограничений — тиран, диктатор, захвативший в свои руки все средства власти; и даже он имеет все ос­нования желать, чтобы другие соблюдали по крайней мере одну культурную заповедь: не убивай.

Но как неблагодарно, как, в общем, близоруко стре­миться к отмене культуры! Тогда нашей единственной участью окажется природное состояние, а его перенести гораздо тяжелей. Правда, природа не требовала бы от нас никакого ограничения влечений, она дала бы нам свободу действий, однако у нее есть свой особо действен­ный способ нас ограничить, она нас губит, холодно, же­стоко и, как нам кажется, бездумно, причем, пожалуй, 'как раз по случаю удовлетворения нами своих влечений. Именно из-за опасностей, которыми нам грозит природа, мы ведь и объединились и создали культуру, которая, среди прочего, призвана сделать возможной нашу обще­ственную жизнь. В конце концов, главная задача куль­туры, ее подлинное обоснование — защита нас от при­роды.

Известно, что во многих отношениях она уже и теперь сносно справляется со своей задачей, а со временем, надо думать, будет делать это еще лучше. Но ни один человек не обманывается настолько, чтобы верить, будто природа уже теперь покорена; мало кто смеет надеяться, что она в один прекрасный день вполне покорится человеку. Перед нами стихии, как .бы насмехающиеся над каждым человеческим усилием, земля, которая дрожит, расседает­ся, хоронит все человеческое и труд человека, вода, кото­рая в своем разгуле все заливает и затопляет, буря, кото­рая все сметает, перед нами болезни, в которых мы лишь совсем недавно опознали нападение других живых су­ществ, наконец, мучительная загадка смерти, против кото­рой до сих пор не найдено никакого снадобья и, наверное, никогда не будет найдено. Природа противостоит нам всей своей мощью, величественная, жестокая, неумоли­мая, колет нам глаза нашей слабостью и беспомощ­ностью, от которых мы думали было избавиться посред­ством своего культурного труда. К немногим радующим и возвышающим зрелищам, какие может явить челове­чество, относятся случаи, когда оно перед лицом стихий­ного бедствия забывает о своем разброде, о всех внут-

104

ренних трудностях своей культуры, о вражде и вспоми­нает о великой общей задаче самосохранения в борьбе против подавляющей мощи природы.



Как для человечества в целом, так и для одиночки жизнь труднопереносима. Какую-то долю лишений накла­дывает на него культура, в которой он участвует, какую-то меру страдания готовят ему другие люди, либо вопреки предписаниям культуры, либо по вине несовершенств этой культуры. Добавьте сюда ущерб, который наносит ему непокоренная природа,— он называет это роком. Послед­ствием такого положения его дел должны были бы быть постоянная грызущая тревога и тяжелая обида от оскор­бления чувств естественного нарциссизма. Как одиночка реагирует на ущерб, наносимый ему культурой и други­ми, мы уже знаем: он накапливает в себе соответствующую меру сопротивления институтам своей культуры, меру враждебности к культуре. А как он обороняется против гигантской мощи природы, судьбы, которые грозят ему, как всем и каждому?

Культура облегчает ему здесь задачу, она старается в одинаковой мере за всех; примечательно, что, пожалуй, все культуры делают в этом отношении одно и то же. Они никогда не дают себе передышки в выполнении своей за­дачи — защитить человека от природы, они только про­должают свою работу другими средствами. Задача здесь троякая, грубо задетое самолюбие человека требует уте­шения; мир и жизнь должны быть представлены не ужас­ными, а кроме того, просит какого-то ответа человеческая любознательность, движимая, конечно, сильнейшим прак­тическим интересом.

Самым первым шагом достигается уже очень многое. И этот первый шаг — очеловечение природы. С безлич­ными силами и судьбой не вступишь в контакт, они ос­таются вечно чужды нам. Но если в стихиях бушуют страсти, как в твоей собственной душе, если даже смерть не стихийна, а представляет собою насильственное деяние злой воли, если повсюду в природе тебя окружают суще­ства, известные тебе из опыта твоего собственного об­щества, то ты облегченно вздыхаешь, чувствуешь себя как дома среди жути, можешь психически обрабатывать свой безрассудный страх. Ты, может быть, еще беззащи­тен, но уже не беспомощно парализован, ты способен по крайней мере реагировать, а может быть, ты даже и

105


не беззащитен, ведь почему бы не ввести в действие про­тив сверхчеловеческих насильников, то есть сил внешней природы, те же средства, к которым мы прибегаем в своем обществе; почему бы не попытаться заклясть их, умилостивить, подкупить, отняв у них путем такого воз­действия какую-то часть их могущества. Такая замена естествознания психологией не только дает мгновенное облегчение, она указывает и путь дальнейшего овладе­ния ситуацией.

Ибо ситуация эта, по существу, не нова, у нее есть инфантильный прообраз, она, собственно, лишь продол­жение более ранней ситуации. Ведь в такой же беспо­мощности человек когда-то уже находился маленьким ребенком перед лицом родительской пары, не без осно­ваний внушавшей ребенку страх, особенно отец, на кото­рого при всем том можно было, однако, рассчитывать, ища защиты от известных в том возрасте опасностей. Так что всего проще было приравнять друг к другу обе си­туации. Да и желание, как в сновидении, сыграло тут свою роль. Спящего посещает предчувствие смерти, хочет загнать его в могилу, но работа сна умело выбирает усло­вие, при котором это страшное событие превращается в исполнение желания: спящий видит себя в старой этрус­ской гробнице, куда он радостно спустился для удовлет­ворения своих археологических интересов. Сходным образом человек делает силы природы не просто человеко­образными существами, с которыми он может общаться как с равными,— это и не отвечало бы подавляющему впечатлению от них, а придает им характер отца, прев­ращает их в богов, следуя при этом не только инфантиль­ному, но, как я пытался показать, также и филогенетиче­скому прообразу 5.

Со временем делаются первые наблюдения относитель­но упорядоченности и закономерности природных явлений, силы природы утрачивают поэтому свои человеческие чер­ты. Но беспомощность человека остается, а с нею тоска по отцу и боги. Боги сохраняют свою троякую задачу: нейтрализуют ужас перед природой, примиряют с грозным роком, выступающим прежде всего в образе смерти, и вознаграждают за страдания и лишения, выпадающие на долю человека в культурном сообществе.

Но постепенно акцент внутри этих функций богов сме­щается. Люди замечают, что природные явления, следуя

106

внутренней необходимости, происходят сами собой; боги, разумеется, господа природы, они ее устроили и могут те­перь заняться самими собой. Лишь от случая к случаю посредством так называемых чудес они вмешиваются в ее ход как бы для того, чтобы заверить, что они ничего не уступили из своей первоначальной сферы господства. Что касается повелений рока, то неприятная догадка: неведению и беспомощности рода человеческого тут ничем не поможешь,— остается в силе. Боги здесь отказывают раньше всего; если они сами хозяева рока, то их реше­ния приходится назвать непостижимыми; одареннейшему народу древности брезжит понимание того, что «Мойра» 6 стоит над богами и что боги сами имеют свои судьбы. И чем более самостоятельной оказывается природа, чем дальше отстраняются от нее боги, тем напряженнее все ожидания сосредоточиваются на третьей отведенной им функции, тем в большей мере нравственность становится их подлинной сферой. Задача бога теперь состоит в том, чтобы компенсировать дефекты культуры и наносимый ею вред, вести счет страданиям, которые люди причиняют друг другу в совместной жизни, следить за исполнением предписаний культуры, которым люди так плохо подчи­няются. Самим предписаниям культуры приписывается бо­жественное происхождение, они поднимаются над челове­ческим обществом, распространяются на природу и исто­рию мира.



Так создается арсенал представлений, порожденных потребностью сделать человеческую беспомощность легче переносимой, выстроенных из материала воспоминаний о беспомощности собственного детства и детства человече­ского рода. Ясно видно, что такое приобретение ограждает человека в двух направлениях — против опасностей приро­ды и рока и против травм, причиняемых самим человече­ским обществом. Общий смысл всего таков: жизнь в на­шем мире служит какой-то высшей цели, которая, правда, нелегко поддается разгадке, но, несомненно, подразуме­вает совершенствование человеческого существа. По-види­мому, объектом этого облагорожения и возвышения дол­жно быть духовное начало в человеке — душа, которая с течением времени так медленно и трудно отделилась от тела. Все совершающееся в земном мире есть исполнение намерений какого-то непостижимого для нас ума, который пусть трудными для понимания путями и маневрами, но

107


в конце концов направит все к благу, то есть к радостно­му для нас исходу. За каждым из нас присматривает бла­гое, лишь кажущееся строгим провидение, которое не поз­волит, чтобы мы стали игральным мячом сверхмощных и беспощадных сил природы; даже смерть есть вовсе не уничтожение, не возвращение к неорганической безжиз­ненности, но начало нового вида существования, ведущего по пути высшего развития. И, с другой стороны, те же нравственные законы, которые установлены нашими куль­турами, царят над всеми событиями в мире, разве что всевышняя инстанция, вершащая суд, следит за их испол­нением с несравненно большей властностью и последо­вательностью, чем земные власти. Всякое добро в конеч­ном счете по заслугам вознаграждается, всякое зло ка­рается, если не в этой форме жизни, то в последующих существованиях, начинающихся после смерти. Таким об­разом, все ужасы, страдания и трудности жизни предназ­начены к искуплению; жизнь после смерти, которая про­должает нашу земную жизнь так же, как невидимая часть спектра примыкает к видимой, принесет исполнение всего, чего мы здесь, может быть, не дождались. И неприступная мудрость, управляющая этим процессом, всеблагость, в нем выражающаяся, справедливость, берущая в нем верх,— все это черты божественных существ, создавших нас и мир в целом. Или скорее единого божественного существа, которое в нашей культуре сосредоточило в себе всех богов архаических эпох. Народ, которому впер­вые удалось такое соединение всех божественных свойств в одном лице, немало гордился этим шагом вперед. Он вышелушил отцовское ядро, которое с самого начала скрывалось за всяким образом бога; по существу это был возврат к историческим началам идеи бога. Теперь, когда бог стал единственным, отношение к нему снова смогло обрести интимность и напряженность детского от­ношения к отцу. Коль скоро для божественного отца лю­ди сделали так много, им хотелось получить взамен и воз­награждение, по крайней мере стать его единственным любимым ребенком, избранным народом. Намного позд­нее" благочестивая Америка выдвинет притязание быть God's own country, «собственной страной бога», и это опять же верно в отношении одной из форм поклонения человече­ства божеству.

Подытоженные выше религиозные представления, ес-

108

тественно, имели долгую историю, развития, зафиксиро­ваны разными культурами на их различных фазах. Я взял отдельную такую фазу, примерно соответствующую окон­чательной форме религии в нашей сегодняшней белой, христианской культуре. Легко заметить, что не все детали религиозного целого одинаково хорошо согласуются друг с другом, что противоречия повседневного опыта лишь с большим трудом поддаются сглаживанию. Но и такие, какие они есть, эти — в широком смысле религиозные — представления считаются драгоценнейшим достоянием культуры, высшей ценностью, какую она может предло­жить своим участникам, гораздо большей, чем все искус­ства и умения, позволяющие открывать земные недра, снабжать человечество пищей или предотвращать его бо­лезни. Люди говорят, что жизнь станет невыносимой, если религиозные представления утратят для них ту цен­ность, которую они им приписывают. И вот встает вопрос, что являют собой эти представления в свете психологии, откуда идет столь высокая их оценка и — сделаем еще один робкий шаг — какова их действительная ценность?



IV

Исследование, разверты­вающееся без помех, • как монолог, не сов­сем безопасное дело. Легко поддаешься соблазну ото­двинуть в сторону мысли, грозящие его прервать, и приоб­ретаешь взамен чувство неуверенности, которое в конце концов начинаешь заглушать чересчур большой реши­тельностью. Воображу себе поэтому противника, с недо­верием следящего за моими выкладками, и позволю ему высказываться время от времени.

Слышу его слова: «Вы то и дело пользуетесь выраже­ниями: культура создает религиозные представления, культура предоставляет их в распоряжение своим уча­стникам, и здесь звучит нечто странное; я лично не знаю почему, но в этих тезисах слышится нечто не столь само­понятное, как в более привычных утверждениях о том, что, скажем, культура создала порядок распределения трудо­вой нагрузки или кодифицировала права на жену и ре­бенка».

109


Думаю, однако, что мой способ выражения оправдан. Я уже пытался показать, что религиозные представления произошли из той же самой потребности, что и все другие завоевания культуры, из необходимости защитить себя от подавляющей сверхмощи природы. К этому присоеди­нился второй мотив, стремление исправить болезненно ощущаемые несовершенства культуры. И как раз очень уместно говорить, что культура дарит эти представления индивиду, потому что он принимает их как данность, они преподносятся ему готовыми, он был бы не в силах изоб­рести их в одиночку. Они — наследие многих поколений, в которое он вводится, которое он перенимает как табли­цу умножения, геометрию и т. д. Есть, конечно, и одно отличие, но оно в другом, сейчас его освещать пока рано. В ощущении странности, о котором Вы упоминаете, по­винно скорее всего то, что обычно нам эту совокупность религиозных представлений предлагают как божественное откровение. Но ведь это само по себе есть уже элемент религиозной системы, преподносимый с полным пренеб­режением к известным нам фактам исторического разви­тия религиозных идей и к их разнообразию в разные эпо­хи и в разных культурах.

«Есть другой пункт, который кажется мне более важ­ным. У Вас выходит, что очеловечение, персонификация природы проистекает из потребности положить конец че­ловеческому неведению и бессилию перед лицом пугаю­щих сил, вступить в отношения с ними и в конечном итоге повлиять на них. Но подобный мотив кажется излишним. У первобытного человека ведь и не было никакого выбо­ра, никакого другого образа мысли. Для него естественно, как бы врождено, что он проецирует свое существо на мир, во всех наблюдаемых явлениях видит действия существ, в принципе подобных ему самому. Он просто не умеет понимать вещи другим способом. И совершенно непонятно, скорее похоже на какое-то странное совпаде­ние, как это у него получилось, что, просто дав волю своей природной предрасположенности, он сумел удовлетворить одну из своих главных потребностей».

Я не вижу тут особой странности. Неужели Вы думае­те, что человеческая мысль не имеет практических моти­вов, что она есть выражение бескорыстной любознатель­ности? Это все-таки очень маловероятно. Я скорее считал бы, что человек, персонифицируя силы природы, следу-HO

ет, как и во многом другом, инфантильному прообразу. Имея дело с лицами, которые были его первым окруже­нием, он усвоил, что завязывание отношений с ними есть способ повлиять на них, и потому с той же целью он об­ращается со всем, что встречается на его пути, как с теми лицами. Я не возражаю поэтому на Ваше описательное замечание, человеку действительно свойственно персони­фицировать все, что он хочет понять в целях позднейшего овладения им,— психическое покорение как подготовка к физическому,— я только предлагаю сверх того понимание мотива и генезиса этой особенности человеческой мысли.

«И теперь еще третье: Вы однажды уже касались происхождения религии в Вашей книге «Тотем и табу» 7. Но там картина другая. Все сводится к отношению «сын — отец», бог есть возвысившийся отец, тоска по отцу — ко­рень религиозной потребности. С тех пор Вы, похоже, открыли момент человеческой слабости и беспомощно­сти, которому обычно ведь и приписывается главнейшая роль в становлении религии, и теперь перекладываете на эту беспомощность все то, что раньше у Вас называлось отцовским комплексом 8. Могу ли я просить у Вас инфор­мации относительно этой перемены?»

С удовольствием, я только и ждал такого вопроса. Если только тут действительно можно говорить о перемене. В «Тотеме и табу» задачей было объяснить возникновение не религий вообще, а лишь тотемизма 9. Можете ли Вы с какой-либо из известных Вам точек зрения объяснить тот факт, что первая форма, в которой человеку явилось хра­нительное божество, была животной, что существовал зап­рет на убийство и поедание соответствующего животного и вместе с тем — праздничный обычай раз в год совмест­но убивать и поедать его? Именно это имеет место в то­темизме. И нет большого смысла спорить о том, следует ли называть тотемизм религией. Он внутренне связан с позднейшими религиями человекообразных божеств, жи­вотные-тотемы становятся священными животными богов. И первые, но всего глубже осевшие, этические ограниче­ния — запрет убийства и инцеста — возникают на почве тотемизма. Так что принимаете ли Вы выводы той книги или нет, Вы, надеюсь, согласитесь, что в «Тотеме и табу» целый ряд очень примечательных разрозненных фактов приведен к связной цельности.

Почему животный бог в конечном счете оказался недо-

111


статочным и был сменен человеческим, это в «Тотеме и табу» почти не затронуто, другие проблемы формирования религий там вообще не упоминаются. Неужели Вы отож­дествляете такое ограничение темы с отрицанием того, что осталось вне ее? Та моя работа — хороший пример стро­гого ограничения специфического вклада, который пси­хоаналитический метод рассмотрения может внести в раз­решение религиозной проблемы. Если теперь я пытаюсь включить в круг рассмотрения что-то другое, менее глу­боко запрятанное, то Вы не должны обвинять меня в про­тиворечии, как раньше — в односторонности. Но, естест­венно, я обязан показать связи между ранее сказанным и излагаемым теперь, между более глубокой и очевидной мотивировками, отцовским комплексом и беспомощностью человека, испытывающего потребность в защите.

Эти связи нетрудно отыскать. Ведь беспомощность ребенка имеет продолжение в беспомощности взрослого. Как и следовало ожидать, психоаналитическая мотиви­ровка формирования религии дополняет его очевидную мотивировку разбором детской психики. Перенесемся в ду­шевную жизнь маленького ребенка. Помните ли Вы, что го­ворит психоанализ о выборе объекта в соответствии с типом зависимости? Либидо |0 идет путями нарциссиче-ской потребности и привязывается к объектам, обеспечи­вающим ее удовлетворение. Так, мать, утоляющая голод ребенка, становится первым объектом его любви и, конеч­но, первым заслоном против всех туманных, грозящих из внешнего мира опасностей, мы бы сказали, первым страхоубежищем.

В этой функции мать скоро вытесняется более силь­ным отцом, за которым функция защиты с тех пор закреп­ляется на весь период детства. Отношениям к отцу, однако, присуща своеобразная амбивалентность. Он сам представ­ляет собой угрозу, возможно, ввиду характера своих от­ношений с матерью. Так что отца не в меньшей мере боятся, чем тянутся к нему и восхищаются им. Приметы этой амбивалентности отношения к отцу глубоко запечат­лены во всех религиях, это и показано в «Тотеме и табу». Когда взрослеющий человек замечает, что ему суждено навсегда остаться ребенком, что он никогда не перестанет нуждаться в защите от мощных чуждых сил, он наделяет эти последние чертами отцовского образа, создает себе бо­гов, которых боится, которых пытается склонить на свою

112


сторону и которым тем не менее вручает себя как защит­никам. Таким образом, мотив тоски по отцу идентичен потребности в защите от последствий человеческой немо­щи; способ, каким ребенок преодолевал свою детскую беспомощность, наделяет характерными чертами реакцию взрослого на свою, поневоле признаваемую им, беспомощ­ность, а такой реакцией и является формирование ре­лигии. Но в наши намерения не входит дальнейшее иссле­дование развития идеи божества; мы имеем здесь дело с готовым арсеналом религиозных представлений, который культура вручает индивиду.

V

Не будем упускать нить нашего исследования. Так каково же психо­логическое значение религиозных представлений, как мы можем их квалифицировать? На такой вопрос трудно ответить сразу. После отклонения различных формулиро­вок мы остановимся на одной: религиозные представления суть тезисы, высказывания о фактах и обстоятельствах внешней (или внутренней) реальности, сообщающие нечто такое, чего мы сами не обнаруживаем и что требует веры. Поскольку они информируют нас о самом важном и ин­тересном в нашей жизни, они ценятся особенно высоко. Кто ничего о них не знает, тот крайне невежествен; кто их усвоил, тот вправе считать себя очень обогатившимся. Существует, естественно, масса подобных тезисов о разнообразнейших вещах в нашем мире. Ими полон каждый школьный урок. Возьмем на выбор географию. Мы слышим тут: город Констанц расположен на Боден­ском озере. В одной студенческой песне рекомендуется:



Konstanz liegt am Bodensee,

Wer's nicht glaubt, gen' hin und seh' *.

Мне там случайно довелось бывать, и я могу подтвер­дить: этот красивый город расположен на берегу широ­кого водоема, который все окрестные жители называют

* «Город Констанц расположен на Боденском озере; кто не верит, поезжай туда и посмотри» (нем.).



1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница