Сумерки богов




страница3/23
Дата14.07.2016
Размер5.3 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

* В делах истории (лат,).

налогов, которые надлежит ему платить, не позабыл и о самых вкусных кусках мяса, потому что жрец завзятый едок бифштексов... Отныне в жизни все устроено так, что без жреца ни шагу; какие бы естественные события ни происходили в жизни — рождение, бракосочетание, болезнь, смерть, не говоря уж о жертвоприношении («трапезе»),— повсюду появляется святой паразит, отнимающий у события естественность, или, на его языке, освящающий его... Ибо необходимо понять: любой естественный обычай, любая естественная институция (государство, суд, брак, уход за больными, забота о бедных), любое требование, внушенное инстинктом жизни, короче говоря, все, что не лишено внутренней ценности, принципиально обесценивается вследствие жреческого паразитизма (или, иначе, «нравственного миропорядка»), все становится противоположным какой бы то ни было ценности. Все это начинает нуждаться в освящении, необходима наделяющая ценностью сила, которая будет отрицать в явлении природу и лишь вследствие этого создаст ценность... Жрец лишает ценности и святости природу — только такой ценой он и продолжает сущест­вовать... Непослушание богу, то есть жрецу, «закону», получает отныне наименование «греха»; средства же вновь «примириться с богом» — это, как и следовало ожидать, те самые, какими еще более основательно обеспечи­вается покорность жрецу: лишь жрец может «искупить» грехи... Если теперь психологически задним числом все расчесть, то в любом организованном жрецами обществе «грехи» неизбежны — в них подлинная опора власти, жрец живет за счет прегрешений, ему надо, чтобы «грешили»... Верховный тезис: «Бог прощает кающемуся»,— то же в переводе: прощает тому, кто покорствует жрецу...

27

Против природы в любом ее проявлении, против _ любой природной ценно­сти, любой реальности выступали глубочайшие инстинкты господствующего класса, и на такой ложной почве выросло христианство — форма смертельной вражды к реальности,



43

форма поныне не превзойденная. «Священный народ» со­хранил лишь жреческие слова, лишь жреческие ценности и с логической последовательностью, способной внушить ужас, размежевался со всем, что еще оставалось на земле от власти,— со всем «несвященным» вроде «мира», «гре­ха»,— этот народ породил и конечную формулу своего инстинкта, логичную до полного самоотрицания: он произвел в христианстве отрицание самой последней еще сохранявшейся формы реальности — самого «священного народа», «народа избранников», всей иудейской реаль­ности. Феномен первейший по значению: мелкий бунт, получивший свое название от имени Иисуса Назаря­нина,— это иудейский инстинкт вдвойне, или, говоря иначе, такой жреческий инстинкт, который уже не выносит жреца как реальность,— этот инстинкт обусловливает изобретение еще более отвлеченной формы существования, еще менее реального видения мира, чем те, что обуслови­ли церковную организацию. Христианство отрицает цер­ковь...

Не понимаю, против чего было направлено восстание, зачинщиком которого верно или нет сочли Иисуса, если не против иудейской церкви — церкви в том самом смысле слова, в каком пользуемся теперь им и мы. То было восста­ние против «благих и праведных», против «святых Израилевых», против общественной иерархии — не против ее порчи, а против касты, привилегий, порядка, форму­лы; оно выражало неверие в «высшего человека», оно произносило свое Нет всему жреческому и богослов­скому. Однако, поставленная под сомнение, пусть на миг, иерархия была теми сваями, на которых еще дер­жался иудейский народ, хотя бы и посреди потопа,— она была последней, с великими трудами завоеванной возможностью выжить, residuum'oM * самостоятельного политического существования народа. Нападки на иерархию — это нападки на глубочайший инстинкт наро­да, на его упорную волю к жизни — самую цепкую, какая только есть на земле. Святой анархист, призывав­ший к протесту против господствующего порядка подлый люд, отверженных и «грешников» (чандалу иудаизма),— этот анархист с его речами (если только верить еван-

* Прибежище (лат.).

44

гелиям), за которые и сегодня упекут в Сибирь, был политическим преступником — постольку, поскольку вообще политические преступления мыслимы в сообще­стве аполитичном до абсурда. Это и привело его на крест: доказательство — надпись на кресте. Он умер по своей вине,— и нет оснований полагать, как это часто утверждают, будто он умер, чтобы искупить вину других.



28

Совсем иной вопрос — осо­знавал ли он такую про­тивоположность? Возмож­но, его лишь ощущали как такую противоположность. И вот только теперь я коснусь проблемы психологии ис­купителя... Признаюсь, мало что дается мне с таким трудом, как чтение евангелий. Трудности вовсе не те, обна­ружению которых обязано одним из незабываемых своих триумфов ученое любопытство немецкого духа. Давно ушло то время, когда и я, подобно любому молодому учено­му, неторопливо и рассудительно, как утонченный филолог, наслаждался сочинением несравненного Штрауса 3|. В ту пору мне было двадцать лет, а теперь я посерьезнел для такого занятия. Что мне до противоречий «преда­ния»! Как можно называть «преданием» легенды о свя­тых! Эти рассказы — самая двусмысленная литература, какая только есть: применять к ней научный метод, если нет иных документальных источников,— дело заведомо безнадежное, ученое времяпрепровождение...

29

Мое дело — психологиче-


ский тип искупителя. Он
и мог бы содержаться

в евангелиях — вопреки евангелиям, пусть даже в изуро­дованном и перегруженном посторонними чертами виде; так образ Франциска Ассизского сохранился в ле-

45

гендах вопреки легендам. Итак, не истина того, что он де­лал, что говорил и как умер, а вопрос: можем ли мы вообще представить себе его тип, содержит ли его «предание»?.. Известные мне опыты вычитывания из евангелий самой настоящей истории «души» доказывают, на мой взгляд, от­вратительное психологическое легкомыслие. Господин Ре-нан, шут in psychologicis *, применил к объяснению типа Иисуса два наиболее неуместных понятия, какие только могли тут быть,— «гений» и «герой» (heros). Если есть что-то неевангельское, так это понятие «героя». Как"раз обрат­ное борьбе ощущение, что ты за что-то сражаешься, борешься, сделалось здесь инстинктом; неспособность к сопротивлению становится моралью («Не противься злому» — глубочайшее слово евангелий, в известном смысле ключ к ним) — блаженство в мире, кротости, неумение враждовать. Что значит «радостная весть»? Обретена подлинная жизнь, жизнь вечная,— она не обещана, она здесь, она в вас — жизнь в любви, жизнь без изъятия и исключения, без дистанции. Каждый — сын божий, Иисус ни на что не претендует для себя одного; все сыновья божьи, и все равны... Иисус — герой\.. А какое недоразумение — слово «гений»! Наше понятие «духа», понятие нашей культуры, утрачива­ет всякий смысл в мире, где живет Иисус. Рассуждая строго, как физиолог, тут совсем другое слово было бы уместнее... Чувство осязания — мы это зна­ем — бывает болезненно раздражено до такой степени, что прикосновение к любому твердому предмету заставляет содрогнуться. Достаточно перевести такой физиологический habitus ** на язык окончательной ло­гики — то будет инстинктивная ненависть ко всякой реальности, бегство в «непостижимое» и «неосязаемое», неприятие любой формулы, любого понятия прост­ранства и времени, всего, что стоит твердо — государ­ства, учреждений, церкви,— а тогда твое родное при­станище в таком мире, какого уж не коснется никакая реальность, в мире исключительно «внутреннем», в мире «истинном» и «вечном»... «Царствие божие внутрь вас есть»...



* В делах психологии (лат.). ** Состояние (лат.).

30

Инстинктивная ненависть к реальности — следст­вие крайней раздражи­тельности и болезненности, когда уже не хочется, чтобы тебя «трогали», потому что любое прикосновение действует слишком сильно.



Инстинктивное неприятие антипатии, вражды, любых разграничений и дистанций —- следствие крайней раздра­жительности и болезненности, когда любое сопротив­ление, сама необходимость чему-то сопротивляться воспринимается как непереносимое неудовольствие (нечто вредное и отвергаемое инстинктом самосохра­нения) и когда блаженство (удовольствие) лишь в том, чтобы никому и ничему не противиться, ни злу, ни беде... Любовь — единственный, последний шанс выжить... Вот на этих двух исходных физиологических реаль­ностях и взросло учение об искуплении. Назову его тонким развитием гедонизма на вполне прогнившей основе. Близкородственным остается эпикуреизм, языческое уче­ние об искуплении — с большой дозой греческой виталь­ности и нервной силы. Эпикур 32типичный decadent; я первым рассмотрел в нем такового... Страх перед болью, даже перед бесконечно малой величиной боли — может ли окончиться он чем-то иным, нежели религией любви...

31

Я наперед дал свои ответ на вопрос. Ответ пред-_ полагает, что тип иску­пителя дошел до нас в сильно искаженном виде. Искаже­ние весьма вероятно и само по себе; едва ли такой тип (по многим причинам) мог сохраниться чистым, цель­ным, свободным от прибавлений. Видимо, оставило свои следы и milieu *, в · каком обитала эта чуждая фигура, но еще больше следов истории, судеб пер-



* Среда (φρ.).


46


47



вой христианской общины: задним числом тип иску­пителя наделили чертами, которые объясняются исклю­чительно условиями войны и целями пропаганды. В странный нездоровый мир вводят нас евангелия — мир как в русском романе, где, будто сговорившись, встречаются отбросы общества, неврозы и «наивно-ребяческое» идиотство: в этом мире сам тип при любых обстоятельствах должен был упроститься', особенно первые ученики переводили это бытие неуловимых сим­волов и непостижимостей на язык своей неотесанности, только так они могли что-то понять в нем; для них тип наличествовал только после того, как они вместили его в более известные им формы... Пророк, мессия, грядущий судия, учитель морали, чудотворец, Иоанн Креститель — вот сколько возможностей неверно воспринять сам тип... Не будем наконец недооценивать и proprium * всякого, в особенности сектантского культа: почитание стирает в возлюбленном существе любые оригинальные, иной раз неприятно чужеродные черты и идиосинкразии; их попросту не замечают. Жаль, что рядом с этим интереснейшим decadent'oM не было своего Достоевского, я хочу сказать — жаль, что рядом не было никого, кто сумел бы воспринять волнующую прелесть такой смеси тонкости, болезненности и ребяч­ливости. И последнее соображение: этот тип, будучи типом декадентским, мог на деле отличаться своебытным многообразием и противоречивостью,— такую возмож­ность нельзя совершенно исключать. Тем не менее все говорит против нее: ведь как раз в таком случае предание, должно быть, необычайно точно и объективно запечат­лело бы образ, у нас же есть основания предполагать обратное. Как бы то ни было, пропасть разделяет проповедующего на горах, озерах и лугах — это словно сам Будда (на почве, впрочем, отнюдь не индийской) — и агрессивного фанатика, смертельного врага жрецов и богословов, которого злоречивый Ренан возвеличил как le grand maitre en ironie **. Сам я не сомневаюсь в том, что немало желчи (и даже esprit ***) перелилось на учителя из христианской пропаганды с ее возбуж-

* Непременное свойство (лат.).

** Великий мастер иронии (φρ.).

*** Острый ум, остроумие (φρ.).

48

денностью,— всем ведь хорошо известна та бесцеремон­ность, с которой сектанты в целях самооправдания пере­краивают своих назидателей. Когда для схваток с бого­словами потребовался драчливый, гневливый, скоро су­дящий, коварно изобретательный богослов, они сотворили себе «бога» по потребности своей: без колебаний они вложили в его уста самые неевангельские понятия, без которых нельзя было теперь и шагу ступить,— вроде «второго пришествия», «Страшного суда», всякого рода земных ожиданий и обетовании...



32

И еще раз повторю: я воз­ражаю против того, _ чтобы вносить фанатика

в тип искупителя; одно слово imperieux *, каким поль­зуется Ренан, уничтожает сам тип, «Благая весть» — она ведь как раз о том, что противоречий больше нет; царство небесное принадлежит детям; вера, какая заявляет здесь о себе,— она не завоевана, она просто здесь, с начала, это как бы ребячливость, задержавшаяся в сфере духа. По крайней мере физиологи знают феномен запоздалого полового созревания с органическим недоразвитием,— следствие дегенерации... Когда так веруют, то не злятся, не сердятся, не сопротивляются; эта вера не приносит «меч» — и не подозревает, сколько бы всего могла раз­делить. Эта вера не доказывается ни чудесами, ни наградами, ни обетованиями, тем более уж не «писанием»; она всякий миг сама себе чудо, награда, доказательство, «царство божие». Эта вера и не формулируется — она живет, противясь формулам. Конечно, все случай­ное — окружение, язык, запас впечатлений — определяет какой-то круг понятий: первоначальное христианство пользуется исключительно иудейско-семитическими поня­тиями (сюда относится еда и питье на вечере — понятия, которыми, как и всем иудейским, сильно злоупотребила Церковь). Однако воздержимся от того, чтобы видеть здесь не просто знаки, семиотику, повод к сравнениям,

Властный (φρ.).

49

а нечто большее. Никакое слово нельзя здесь понимать дословно — для нашего антиреалиста это непременное условие, иначе он вообще не сможет говорить. В Индии он пользовался бы понятиями санкхья , в Китае — понятиями Лао-цзе35, да и не заметил бы разницы... При известной терпимости к собственной манере выра­жаться мы могли бы назвать Иисуса «вольнодумцем»: ведь для него все прочное, устойчивое — ничто; слово убивает, и все твердое — убивает. «Жизнь» как понятие, нет, как опыт — ничего иного он не знает — противится в нем любым словам, формулам, законам, догматам, символам веры. Он говорит лишь о самом глубоком, внутреннем: «жизнью», или «истиной», или «светом»,— вот как он называет это глубоко внутреннее, а все прочее — вся действительность, вся природа, даже сам язык — наделено для него лишь ценностью знака, подобия... Мы не должны тут ошибиться, сколь бы велик ни был соблазн христианского — я хочу сказать церковного — предрассудка: подобная символика par excellence — она вне пределов религии, культовых понятий, вне пределов истории, естествознаний, опыта общения, любых знаний, всей политики, психологии, любых книг, всего искусства, и его «знание» — это, по сути дела, знание «.чистого простеца» 36 (который не знает и того, что такие вещи вообще существуют на свете). О культуре он и не слыхал, так что ему и не приходится бороться против нее — он ее не отрицает... То же можно сказать и о государстве, обо всем гражданском обществе и распорядке, о труде, о войне — у него не было причин отрицать «мир», он и не подозревал о существовании такого церковного понятия — «мир»... Отрицать — вооб­ще немыслимая для него вещь... Равным образом от­сутствует диалектика, и нет представления о том, что веру и «истину» можно обосновывать какими-то дово­дами (его доказательства — это внутренние вспышки света, ощущение удовольствия в душе, самоутвержде­ние— все «доказательства силы»)... Такое учение не в состоянии и возражать, нет ведь тут вообще понимания того, что есть иные учения, нет представления о том, что можно рассуждать как-то иначе... Если случится натолкнуться на что-то подобное, можно будет, внутренне глубоко сочувствуя, печалиться о «слепоте» других,— сам-то ведь видишь «свет»,— но нельзя возразить...



33

Психология «евангелия» не ведает понятий вины и наказания, не ведает и «вознаграждения». «Грех» и любая дистанция между богом и человеком упразднены, в том-то и заключается «радостная весть». Блаженство не обещают и не связы­вают с выполнением условий: блаженство — единствен­ная реальность, а остальное — знаки, чтобы говорить о ней...



Последствия такого положения переносятся на новое поведение, собственно евангельское. Не «вера» отличает христианина — он действует; он отличается тем, что посту­пает иначе. Тем, что ни словом, ни душой не проти­вится тому, кто творит ему зло. Тем, что не признает различия между соплеменником и иноземцем, между иудеем и неиудеем («ближний» — это, собственно, едино­верец, иудей). Тем, что ни на кого не гневается, никем не пренебрегает. Тем, что не ходит в суды и не дается им в руки (он «не клянется»). Тем, что ни при каких обстоятельствах не разводится с женой, даже если не­верность ее доказана... Все в сущности одно, следствие одного инстинкта...

Жизнь искупителя и была лишь таким практическим поведением,— смерть — не чем иным... Ему не нужны были формулы и ритуалы общения с богом — не нужно бы­ло даже молиться. С иудейским учением о покаянии и примирении он свел счеты — ему известно, что лишь благодаря практическому, жизненному поведению можно чувствовать себя «божественным», «блаженным», «евангельским» — во всякую минуту ощущать себя «сыном божьим». Не «покаяние», не «молитва о проще­нии» ведет к богу, а одно лишь евангельское поведе­ние; оно-то и есть «бог»... Вот чему положило конец евангелие — иудаизму с его понятиями «греха», «про­щения грехов», «веры», «спасения верой»: «радостная весть» означала отрицание всего церковного учения иудаизма.

Единственная психологическая реальность «искуп­ления» — это глубочайшее инстинктивное понимание того, как надо жить, чтобы ощущать себя живущим «на

небесах», в «вечности»,— тогда как при любом ином поведении отнюдь не пребываешь «на небесах»... Не новая вера, а новый путь жизни...

34

совсем нет смерти, потому что она принадлежит лишь кажущемуся миру, от которого только та польза, что в нем можно черпать знаки. И «смертный час» — тоже не христианское понятие: для проповедующего «радостную весть» нет «часа», нет времени, нет и физической жизни с ее кризисами.., «Царство божие» не ждут — для него нет ни вчерашнего, ни послезавтрашнего дня, и через тысячу лет оно не грядет — это только опыт сердца: оно повсюду, оно нигде...



Если я хоть что-то смыслю в этом человеке, в нем, думавшем символами, так это вот что: как реальность, как «истину» он воспри­нимал лишь реальность внутреннего, а все прочее, природ­ное, временное, пространственное, историческое, по­нимал лишь как знак, как материал своих притч. «Сын человеческий» — не конкретная историческая личность, не что-то отдельное и уникальное, а извечный факт, психологический символ, свободный от связи с понятием времени. То же, причем в самом высоком смысле, верно сказать и о боге, как типично символистски представлял себе его этот человек, и о «царстве божьем», «царстве небесном», о «сынах божьих». Нет ничего менее хри­стианского, чем церковные огрубления — личный бог, «царство божие», которое грядет, «царство небесное» по ту сторону, «сын божий» в качестве второй ипостаси Троицы. Все это — простите за выражение — кулаком в глаз евангелия,— да в какой глаз! Все это — всемир­но-историческое циническое глумление над символом... И ведь очевидно, к чему относятся эти знаки — «отец», «сын»,— очевидно, но не для всякого ока, это я признаю: слово «сын» подразумевает приобщение к совокупному чувству преображения всего на свете (блаженство), а слово «отец» — само это чувство, чувство вечности и завершенности всего... Стыдно припоминать, во что обратила церковь такую символику — не выставлена ли у порога христианской «веры» история Амфитриона? 3? А еще догмат о «непорочном зачатии»?.. Да ведь им опорочено зачатие...

«Царство небесное» — это состояние сердца, а отнюдь не то, что находится «над землею» и грядет «после смерти». Понятие о естественной смерти вообще от­сутствует в евангелии: смерть — не мост, не переход,

52

35

|Радостный вестник» умер, как жил, как учил,— не ради «искупления лю­дей», а для того чтобы показать, как надо жить. Практи­ческое поведение — вот что завещал он человечеству: свое поведение перед судьями, перед солдатами, пе­ред обвинителями, перед всевозможной клеветой и изде­вательствами,— свое поведение на кресте. Он ничему не противится, не защищает своих прав, не делает и шага ради того, чтобы предотвратить самое страшное,— более того, он еще торопит весь этот ужас... И он молит, он стра­дает и любит вместе с теми и в тех, кто чинит ему зло... Не противиться, не гневаться, не призывать к отве­ту... И злу не противиться — любить его...



36

Только мы, чей ум рас­кован, только мы обрели предпосылку для уразу­мения того, что неверно понимали в течение девятнадцати столетий,— прямоту, ставшую инстинктом и страстью: она со «священной ложью» воюет еще непримиримее, чем с любой иной... Все это время люди были несказанно далеки от нашей деликатной и осторожной нейтральности, от той Дисциплины духа, которая позволяет угадывать столь чуждые, столь тонкие вещи: всегда люди нагло и себя-

53

любиво искали лишь собственной выгоды, вот и церковь построили в пику евангелию...

Если искать признаки того, что за великой игрою миров скрывается божество, перебирающее веревочки в своих ловких пальцах, немало даст тот колоссальной величины вопросительный знак, который получил наименование христианства. Человечество преклоняется пред обратным тому, в чем заключались исток, смысл, оправдание евангелия; в понятии «церковь» человечество освятило все то, что преодолел и превозмог «радостный вестник»...— напрасно искать более грандиозную форму всемирно-исторической иронии...

37

Наш век гордится своим чувством истории: как же мог он уверовать в этот бред — будто христианство началось с грубой побасенки о чудотворце-искупителе, а все духовно-символическое — только итог позднейшего развития?! Совсем наоборот: история христианства, начиная со смерти на кресте,— это история все более грубого непонимания изначальной символики. По мере распространения христианства, за­хватывавшего широкие массы некультурных народов, чуж­дых тем условиям, при которых христианство зародилось, все более необходимо становилось придавать христиан­ству вульгарный и варварский вид — так христианство усвоило вероучения и обряды всех подземных культов в Imperium Romanum * 38, так оно впитало в себя бестол­ковщину всех видов больного разума. Судьба христиан­ства определена с неизбежностью: вера должна была стать столь же нездоровой, низменной и вульгарной, сколь не­здоровыми, низменными и вульгарными были потребности, какие надо было удовлетворить. И наконец, все это боль­ное варварство складывается, церковь — его сумма, и она становится силой — церковь, эта форма смертельной вражды к любой благопристойности, любому возвышению души, любой дисциплине духа, любой искренней и благо-



* Римская империя (лат.).

54

Ангихриспшни.ч

желательной человечности... Есть ценности христианские и есть — благородные: только мы, чьи умы раскованы, восстановили эту величайшую ценностную противополож­ность!..

38

Я не в силах подавить вздох... В иные дни меня охватывает чувство, мра­чнее самой черной меланхолии — презрение к. людям. И чтобы не было сомнений в том, что я презираю, кого презираю, скажу: это современный человек, человек, с ко­торым я фатально одновременен. Современный человек — его нечистое дыхание душит меня... К прошлому я, подоб­но всем познающим, куда терпимее, то есть великодуш­нее и самоотверженнее: я прохожу через тысячелетний дом — мир умалишенных и, как бы он ни именовался — «христианством», «христианской верой», «христианской церковью», прохожу по нему с мрачной настороженно­стью, не решаясь привлекать человечество к ответствен­ности за его душевные болезни. Но все резко меняется, и мое чувство прорывается наружу, когда я вступаю в новейшее, в наше время. Оно наделено ведением... Что вчера — болезнь, то сегодня — неприличие...— сегодня неприлично быть христианином. И во мне зарождается чувство омерзения... Оглядываюсь по сторонам: не оста­лось ничего от того, что когда-то именовалось «истиной», и нестерпимо для нас слышать слово «истина» из уст жреца. Сегодня и при самой скромной потребности в бла­гопристойном надо знать, что богослов, жрец, папа не заблуждаются, но лгут,— лжива каждая произносимая ими фраза, и они уже не вольны лгать «невинно» и «по не­ведению». Жрец, как и всякий человек, тоже знает, что нет ни «бога», ни «грешника», ни «искупителя», что «сво­бода воли» и «нравственный миропорядок» — ложь: серь­езно и глубоко преодолевающий самого себя дух уже никому не дозволяет не ведать о том... Распознаны в своей сути все церковные понятия — самая злокозненная фальсификация, какая только есть на свете, предприня­тая для того, чтобы обесценить природу и любые естест-



55

Φ. Ницше

венные ценности. Распознан в своей сути жрец — опас­нейший паразит, ядовитый паук жизни... Мы знаем, и наша совесть знает, чего стоят, чему служат жуткие вымыслы жрецов и церкви — с их помощью достигнуто то состоя­ние самооскопления, когда вид человечества внушает омерзение...— это понятия «мира иного», «Страшного су­да», «бессмертия души», самой же «души», это орудия пыток, целые системы жестокости, посредством которых правил и утверждал свою власть жрец... Всякому это известно — и все остается no-старому. Где последние ос­татки приличия, уважения к самим себе, если наши госу­дарственные мужи — люди откровенные, антихристиане во всем, во всех своих делах — называют себя христиа­нами и идут ко причастию?.. Государь во главе своих полков — великолепное зрелище, выражение себялюбиво-сти и высокомерия своего народа...— и вот он бесстыдно именует себя христианином!.. Но кого же в таком случае отрицает христианство? Что называется «миром»? Вот что: человек — судья, солдат, патриот; человек защищает­ся, когда на него нападают, блюдет свое достоинство, имеет свою гордость, ищет для себя выгоды... Поведение в каждый отдельный момент жизни, всякий инстинкт, любая оценка, становящаяся поступком,— все сегодня противоречит христианству, все — антихристианское: ка­ким же чудовищно лживым уродом должен быть совре­менный человек, чтобы, несмотря на все это, не стыдить­ся называть себя христианином!..



39

Вернусь назад и расскажу доподлинную историю христианства... Уже само слово «христианство» основано на недоразумении; в сущ­ности, был один христианин, и тот умер на кресте 39. Само «евангелие» умерло на кресте. То, что с той минуты на­зывают «евангелием», всегда было обратным тому, ради чего он жил,— было «дурной вестью», дисангелием. Лож­но и бессмысленно видеть отличительный признак хри­стианина в «вере», например в вере в искупление грехов Христом: христианское — лишь в практическом поведе-

56

Антихристианин

нии, в жизни, подобной той, какую вел распятый... Еще и сегодня возможно гак жить, для некоторых это даже неизбежно: подлинное, первоначальное христианство воз­можно во все времена... Не веровать, а действовать, преж­де всего многого не делать, быть иначе... Состояния созна­ния, вера, затем то, что мы считаем истинным,— всякому психологу это известно,— они совершенно безразличны и пятистепенны в сравнении с ценностью инстинктов: говоря точнее, все понятие духовной причинности насквозь лож­но. Сводить свою христианскую веру к мнениям, к фено­менам сознания — значит отрицать христианство. На деле никаких христиан не было. То, что на протяжении двух тысяч лет называют «христианином»,— это психологиче­ское недоразумение, непонимание самих себя. Если при­смотреться поближе, то в нем, в этом «христианине», несмотря на всю его «веру», царили инстинкты — и что за инстинктьа.. «Вера» во все времена, например у Люте­ра, была только предлогом, маскарадом, занавесом,— позади играли инстинкты; «вера» была благоразумной слепотой на предмет известных инстинктов, воцарившихся в человеке... «Вера» — я уже назвал ее собственно хри­стианским благоразумием: о «вере» без конца толковали, а поступали, как подсказывал инстинкт... В мире пред­ставлений христианина нет ничего, что хотя бы отдален­но соприкасалось с действительностью, и в инстинктив­ной ненависти к любой действительности мы обнаружили движущий элемент христианства, единственный движущий его элемент, скрытый в самом его корне. Что следует отсюда? Что и in psychologicis заблуждение радикально — оно определяет сущность христианства, оно субстанциаль­но. Стоит устранить одно-единственное понятие, поставить на его место реальность — и христианство отправится в небытие!.. Если бросить взгляд с высоты, то этот'пора­зительный факт, самый непостижимый из всех, какие только есть, именно факт существования религии, которая не просто обусловлена заблуждениями, но которая изобре­тательна или даже гениальна лишь в области вредонос­ных и отравляющих жизнь и душу заблуждений, этот факт — зрелище для богов, для богов-философов, с кото­рыми я повстречался, к примеру, во время знаменитых бесед на острове Наксос 40. В тот момент, когда чувство омерзения начинает отступать в них (и в нас!), они бла­годарны за это зрелище христианина: быть может, уже

57

ради столь любопытного феномена жалкая звездочка по прозванию Земля заслуживает того, чтобы боги мельком бросили на нее взгляд и проявили к ней свое божествен­ное участие... Не будем недооценивать христианина: лжи­вый до невинности, христианин куда выше обезьяны — при взгляде на христианина известная теория происхож­дения видов кажется простой учтивостью...



40

Фатальность евангелия была предрешена смер­тью — оно висело на «кресте»... Лишь неожиданная позорная смерть, лишь крест, предназначавшийся в общем и целом для canail­le *,— вот только вся нестерпимо жуткая парадоксаль­ность и поставила учеников перед настоящей загадкой: кто же это был? кем же он был?.. Потрясенное, оскорблен­ное в глубине чувство, подозрение, что, быть может, такая смерть опровергает дело их жизни, страшный знак воп­роса — «Почему так?!» — это слишком понятно. Тут все обязано было быть необходимым, обладать смыслом, ра­зумом — высшей разумностью: для любящего ученика нет ничего случайного. Вот и разверзлась пропасть: кто убил его? кто мог быть врагом его по природе? — вопрос слов­но молния. Ответ: господствующий иудаизм, высший слой иудейства. И с этого момента они почувствовали, что бунтуют против существующего порядка; задним числом у них и сам Иисус бунтует против существующего поряд­ка. До той поры эта воинственная черта отсутствовала в его образе, отсутствовало это Нет слова и дела,— более того, он был живой противоположностью такого Нет. Явно, маленькая община не уразумела главного — сколь Образцова его смерть, сколь выше он всякого ressenti-ment'a — признак того, как мало они его вообще понима­ли! Ведь Иисус, умирая, ничего иного и не мог желать, кроме как публично представить самое сильное свиде­тельство в пользу своего учения и этим доказать^ его...

Чернь (φρ.).

Но его ученики были далеки от того, чтобы простить ему такую смерть,— а это было бы по-евангельски в высшей степени,— не говоря уж о том, чтобы со всей невозму­тимой блаженной кротостью в сердце пойти на такую же смерть... Вновь вышло наружу самое неевангельское из чувств — мстительность. Никак нельзя было смириться с тем, что вместе с его смертью погибло все их дело — нет, требовалось «возмездие», нужен был «суд» (но есть ли что менее евангельское, чем «возмездие», «наказание», «судилище»!). И вновь в народе на первый план выдвину­лось ожидание мессии, все взоры устремлены к извест­ному историческому моменту: «царство божие» грядет и будет судить своих врагов... Но ведь это же полное непо­нимание всего: «царство божье» — и завершительный акт истории! «Царство божье» — и обетование! Ведь еван­гелие было наличным бытием, исполнением, реальностью «царства». Как раз такая смерть и была «царством божьим»... Только теперь на тип учителя и перенесли все презрение и озлобленность, какие испытывали к фарисеям и богословам,— тем самым учителя самого превратили в фарисея и богослова! С другой стороны, эти вовсе раз­ладившиеся души с их необузданным поклонением уже не могли дольше сносить евангельское равенство всех людей: всякий по праву сын божий, чему учил Иисус,— и вот их мщение: они стали безудержно превозносить Иисуса, отрывать его от самих себя — совсем как в былые времена иудеи, которые, мстя врагам, отделили от себя своего бога и безмерно возвысили его. Единый бог и еди­ный сын божий — оба порождения ressentiment'a...

41

А тогда всплыла абсурд-ная проблема: как по пустил господь! На что



взбудораженным сознанием крохотной общины был най­ден ответ до ужаса абсурдный: бог принес своего сына на заклание ради прощения грехов. Вот и покончено с евангелием, да как! Искупительная жертва, да еще в самой отвратительной, варварской своей форме — невинного

59

приносят в жертву за грехи виновных! Какое устрашаю­щее язычество!.. Ведь Иисус упразднил понятие «вины» — он устранил пропасть, разделявшую бога и человека, его жизнь была этим единством бога и человека — его «ра­достной вестью»... Единством не как привилегией!.. С той поры в тип искупителя постепенно, шаг за шагом, про­никают догмат о суде и втором пришествии, догмат о смер­ти как искупительной жертве, догмат о воскресении из мертвых, а этим последним изгоняется раз и навсегда понятие «блаженства», единственная реальность, какая заключалась в евангелии, изгоняется в пользу некоей жизни после смерти!.. Такое понимание, такое разнуздан­но непристойное разумение было логически истолковано Павлом — с наглостью раввина, отличавшей его во всем: «...если Христос не воскрес, то... тщетна и вера ваша» 4|... И сразу же, единым махом, евангелие превращено в самое презренное из всех несбыточных обетовании, в бессты­жее учение о личном бессмертии... А Павел еще пропове­довал о бессмертии как награде!..



42

Теперь видно, чему насту­пил конец со смертью на кресте — новым, вполне

независимым начаткам буддийского мирного движения, фактическому, а не просто обещанному счастью на зем­ле. Ибо, как я уже подчеркивал, главное различие между этими двумя религиями decadence'a таково: буддизм не обещает, а держит слово, христианство обещает все, а слова не держит... Следом за «благой вестью» — весть наисквернейшая, Павлова... Павел воплощал в себе тип, противоположный «радостному вестнику»,— он гений не­нависти, гений видений ненависти, неумолимой логики ненависти. Чем только не жертвовал ненависти этот дисан-гелист! Сначала он принес в жертву искупителя — прибил его к своему кресту. Жизнь, пример и образец, учение, смерть, смысл и оправдание евангелия — ничего не оста­лось, как только этот, ненавистью призванный фальшиво­монетчик осознал, чем может воспользоваться. Не реаль­ностью, не исторической правдой!.. И жреческий инстинкт

60

иудея повторил прежнее свое великое преступление против истории — он просто-напросто вычеркнул вчерашний и позавчерашний день христианства, он сочинил всю исто­рию первоначального христианства. Более того, он вновь перекроил историю Израиля, чтобы она представлялась предысторией его подвига: все пророки глаголали о его «искупителе»... А впоследствии церковь даже историю че­ловечества переделала в предысторию христианства... Тип искупителя, учение, практическое поведение, смерть, смысл смерти, даже события после смерти — ничто не оставили в покое, ничто уже даже не походило на реаль­ность. Центр тяжести всей жизни искупителя Павел пере­нес в «мир иной» — в ложь о «воскресшем» Иисусе. Ему, собственно, жизнь искупителя и не была нужна, а нужна была его смерть и еще кое-что сверх того... Родиной Пав­ла была столица стоического просвещения 42, и считать его честным человеком, когда он на галлюцинации строит доказательство посмертной жизни искупителя, верить его рассказам об этой самой галлюцинации,— то была бы niaiserie * со стороны психолога: Павел был заинтересо­ван в цели, значит, был заинтересован и в средствах... Во что он сам не верил, в то верили идиоты, которым он кинул свое вероучение... Он чувствовал потребность во власти; в лице Павла вновь рвался к власти жрец,— ему нужны были понятия, догматы, символы, с помощью которых можно было тиранить массы, сгонять людей в стада. Что впоследствии позаимствовал в христианстве Мухаммед? Одно — выдумку Павла, его средство утверждения жре­ческой тирании: веру в бессмертие, то есть учение о «суде»...



43

Перенося центр тяжести жизни в «мир иной» — в Ничто, отнимают у нее

центр тяжести вообще. Великая ложь личного бессмер­тия разрушает разум, уничтожает естественность инстинк­та — все, что есть в инстинкте благодетельного, все, что

*Простоватость (φρ.).

61

Φ. Яш;;« с·

способствует в нем жизни и обеспечивает будущее, все это отныне возбуждает подозрение. Жить так, чтобы не было в жизни смысла,— вот что становится теперь смыс­лом жизни... Для чего здравый смысл, для чего чувство благодарности к отечеству и предкам, зачем трудиться вместе с другими, доверять им, споспешествовать общему благу, заботиться о нем?.. Сколько «соблазнов», отвле­кающих от правого пути... а необходимо одно... Чтобы каждый, будучи «бессмертной душой», равнялся всем прочим, чтобы в собрании всех живых существ «спасе­ние» каждого отдельного человека могло претендовать на непреходящую значимость и ничтожный ханжа и всякий свихнувшийся на три четверти бездельник могли вообра­жать, будто ради них будут непрестанно нарушаться законы природы,— столь бесконечное и бесстыдное возрастание всяческого себялюбия невозможно бичевать с достаточным презрением. И все же христианство обязано своими победами этой жалкой лести, возбуждавшей тщеславие личности,— так убедили принять христианство неудачников и бунтовщиков, всяких подонков, всевозмож­ные убожества. «Спасение души» — а в переводе: «Весь мир вращается вокруг меня·»... Самую отраву вероуче­ния — «равные права для всех» — христианство сеяло наиболее последовательно; оно — из самых потаенных уголков дурных инстинктов — вело ожесточенную войну с чувствами почтительности и дистанции, разделяющими людей, иными словами — самой основной предпосылкой возвышения, роста культуры: из ressentiment'a масс хрис­тианство выковало главное орудие борьбы с нами, со всем благородным, радостным, восторженно-приподнятым, что только ни есть на земле, орудие борьбы против нашего зем­ного счастья... Признать «бессмертие» всякого Петра и Павла значило совершить величайшее, значило совершить ужаснейшее злодеяние в отношении благородного челове­чества... Не будем недооценивать и той фатальности, которая благодаря христианству проникла во все, вплоть до политики! Сейчас никто не смеет притязать на особые привилегии, на права господства, на почтительное отноше­ние к себе и себе подобным,— никто не решается настаи­вать на пафосе дистанции... Наша политика больна мало­душием!.. Аристократизм умонастроения был коварно-подпольно подорван ложью о равенстве душ, и если вера в «преимущественные права большинства» творит и будет

еще творить революции, то именно христианство — можете в том не сомневаться! — именно4 христианские суждения ценности переводят любую революцию в одно сплошное море крови и преступлений! Христианство — это восстание пресмыкающихся по земле против всего, что стоит и высит­ся: евангелие «низких» принижает...

44

Евангелия неоценимы как свидетельства неудержи­мой порчи, какой под­вергалась уже первоначальная община. Впоследствии Павел с цинической последовательностью раввина довел этот процесс упадка до его логического завершения, но начался он со смерти искупителя... Евангелия надо чи­тать с наивозможной осторожностью — трудности под­стерегают за каждым словом. Признаюсь — и меня пой­мут,— что именно этим евангелия доставляют ни с чем не сравнимое удовольствие психологу — в них обратное наивной порче, в них утонченность par excellence, подлин­ное мастерство психологического растления. Еванге­лия — нечто совсем особенное. Вообще Библию не с чем сравнивать. Ты среди иудеев — первое, что необходимо принять к сведению, иначе потеряешь нить. Тут все ге­ниально облачается в одежды «святости» — ни в книгах, ни среди людей не найти ничего хотя бы отдаленно схо­жего, и художественность чеканки фальшивых слов и жес­тов зависит здесь не от отдельного, случайного дарова­ния, не от какой-либо исключительной натуры. Нет, тут нужна nopodal Все иудейство — серьезнейшая, развивав­шаяся на протяжении сотен лет практика и техника иуда­изма — достигает окончательного совершенства в хри­стианстве — искусстве святой лжи. Христианин, ultima ratio * лжи,— это иудей вдвойне, нет — втройне... Прин­ципиальное желание и намерение пользоваться лишь теми понятиями, символами, жестами, какие подтверждены практикой жрецов, инстинктивное неприятие любой иной практики, любого иного подхода к ценности и пользе,—

* Конечное основание (лат.).



63



все это не просто традиция, это — наследственность: лишь наследственность творит как сама природа. Все челове­чество обманулось — даже лучшие умы всех времен обма­нулись (за вычетом одного, который, быть может, вовсе нелюдь). Евангелие читали как книгу невинности — не­малый намек на то, с каким же искусством тут лицедейст­вуют... Конечно, случись нам увидеть их воочию, хотя бы мельком, хотя бы на ходу,— замысловатых ханжей и профессиональных святош,— и всему бы наступил ко­нец,— я же, читая слова, всегда вижу за ними жесты: вот почему я и кончаю с ними. Терпеть не могу их манеру возводить очи... К счастью, для большинства людей кни­ги — только писанина... Нельзя дать ввести себя в заблуж­дение; они говорят: «Не судите!», а сами отправляют в преисподнюю все, что встает у них на пути. У них судия — бог, но судят-то за него они сами; они возвеличивают бога, а в его лице — самих себя; они требуют доброде­телей, какими обладают сами же, и более того — тех, без которых не могли бы сохранить свое верховенство,— создается видимость, будто они стремятся к добродетели и борются за ее утверждение. «Мы живем, и умираем, и жертвуем собою ради блага» (или «истины», или «света», или «царства божия»),— на деле они делают то, чего не могут никак перестать делать. Тихони и святоши, они крадутся неслышно, сидят по углам, в тени словно те­ни,— все это вменяется ими в обязанность: раз обязан­ность, они живут смиренно, а смирение лишний раз дока­зывает благочестивость... Ах, какая смиренная, целомуд­ренная, милосердная лживость! «Сама добродетель сви­детельствует в нашу пользу»... Читайте евангелия как книги, вводящие в соблазн нравственностью: они, эти люди, наложили свою лапу на мораль,— а вы ведь знае­те, как обстоит дело с моралью! Удобнее всего водить человечество за нос посредством морали!.. Действитель­ность же такова: самомнение избранных абсолютно созна­тельно играет в смирение; «общину», «благих и правед­ных» раз и навсегда поставили по одну сторону (это сто­рона «истины»),— а остаток, «мир»,— по другую... Вот самый роковой вид мании величия, какой когда-либо су­ществовал на земле: ничтожные уроды-ханжи и лжецы начали притязать на понятия «бог», «истина», «свет», «любовь», «мудрость», «жизнь» — словно бы это были синонимические обозначения их самих,— начали отгора-

64

живаться от остального «мира»; иудейская мелкота — иудейская в совершенной степени и созревшая для того, чтобы заселить собою все бедламы мира,— принялась перелицовывать ценности по своему разумению — так, как если бы христианин был смыслом, солью, мерой и даже «Страшным судом» всего, что остается от человечества... Этакая фатальность! Она стала возможной вследствие того, что уже существовала родственная, близкая по по­роде мания величия — иудейская; как только между иудеями и иудео-христианами разверзлась пропасть, у по­следних не оставалось выбора — им пришлось применить против самих иудеев те самые процедуры самосохране­ния, на какие толкал иудейский инстинкт; прежде иудеи пользовались ими лишь против неиудеев. Христианин — все тот же иудей более «вольного» пошиба.



45

Вот образчики того, что вдолбили себе эти ничто­жества, что вложили в уста учителя,— сплошь признания «прекрасных душ»...

«И если кто не примет вас и не будет слушать вас, то, выходя оттуда, отрясите прах от ног ваших, во сви­детельство на них. Истинно говорю вам: отраднее будет Содому и Гоморре в день суда, нежели тому городу» (Мк. 6 : 11). Ах, как это по-евангельски\..

«А кто соблазнит одного из малых сил, верующих в меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему жер-новный камень на шею и бросили его в море» (Мк. 9 : 42). Ах, как по-евангельски!..

«И если глаз твой соблазняет тебя, вырви его: лучше тебе с одним глазом войти в царствие божие, нежели с двумя глазами быть ввержену в геенну огненную...» (Мк. 9 : 47) 43. Подразумевается же отнюдь не глаз.

«Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят царст­вие божие, пришедшее в силе» (Мк. 9:1). Хорошо на­врал, лев 44...

«Кто хочет идти за мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за мною. Ибо...» (Примечание психо-


1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница