Программа дисциплины «Теория и история зарубежной литературы»



страница23/23
Дата16.06.2016
Размер5.06 Mb.
ТипПрограмма дисциплины
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

"Dame!" rйpondait Maheu, "si l'on avait plus d'argent, on aurait plus d'aise... Tout de mкme, c'est bien vrai que зa ne vaut rien pour personne, de vivre les uns sur les autres. Sa finit toujo­urs par des hommes soыls et par des filles pleines".

Et la famille partait de lа, chacun disait son mot, pendant que le pйtrole de la lampe viciait l'air de la salle, dйjа empuantie d'oignon frit. Non, sыrement, la vie n'йtait pas drфle. On travail­lait en vraies brutes а un travail qui йtait la punition des galй­riens autrefois, on y laissait sa peau plus souvent qu'а son tour, tout зa pour ne pas mкme avoir de la viande sur sa table, le soir. Sans doute, on avait sa pвtйe quand mкme, on mangeait, mais si peu, juste de quoi souffrir sans crever, йcrasй de dettes, poursuivi comme si l'on volait son pain. Quand arrivait le diman­che on dormait de оatique. Les seuls plaisirs, c'йtait de se soыler ou de faire un enfant а sa femme; encore la biиre vous engrais­sait trop le ventre, et l'enfant, plus tard, e foutait de vous. Non, non, зa n'avait rien de drфle.

Alors, la Maheude s'en mкlait.

L'embкtant, voyez-vous, c'est lorsqu'on se dit que зa ne peur pas changer... Quand on est jeune, on s'imagine que le bonheur viendra, on espиre des choses; et puis, la misиre recommence toujours, on reste enfermй lа-dedans... Moi, je ne veux du mal а personne, mais il y a des fois oщ cette injustice me rйvolte".

Un silence se faisait, tous soufflaient un instant, dans le ma­laise vague de cet horizon fermй. Seul, le pиre Bonnemort, s'il йtait lа, ouvrait des yeux surpris, car de son temps on ne se tracassait pas de la sorte: on naissait dans le charbon, on tapait а la veine, sans en demander davantage; tandis que, maintenant, il passait un air qui donnait de l'ambition aux charbonniers.

"Faut cracher sur rien, murmurait-il. Une bonne chope est

un bonne chope... Les chefs, c'est souvent de la canaille; mais il y aura toujours des chefs, pas vrai? Inutile de se casser la tкte а rйflйchir lа-dessus".

Du coup, Etienne s'animait. Comment! la rйflexion serait dйfen­due а l'ouvrier! Eh! justement, les choses changeraient bientфt, parce que l'ouvrier rйflйchissait а cette heure...

«— Чего уж там,— отвечал Маэ.— Главное дело, платили бы побольше, чтобы жилось легче... Но это все-таки верно, что нехорошо, когда все друг у друга на носу, никому это не по­лезно. К чему это ведет? Парни пьянствуют, а девушки с живо­тами ходят.

Вся семья принимала участие в разговоре, каждый вставлял свое слово; иной раз и не замечали, что лампа коптит, отрав­ляя керосиновой вонью воздух, и без того пропитанный против­ным запахом жареного лука. Да, в самом деле, невесело живет­ся. Гни горб на каторжной работе,— ведь когда-то именно при­говоренных к каторге посылали в шахты. Да мало того, что труд тяжел... Сколько народу раньше времени распростилось там с жизнью. И за все это даже мяса за столом у себя не ви­дишь. Конечно, похлебать есть чего, но уж очень скудна пища только-только чтобы не подохнуть с голоду; и всю жизнь тянешь лямку, и весь ты в долгах, и преследуют тебя, как будто ты воруешь свой хлеб. Придет воскресенье — весь день проспишь от усталости. Одно удовольствие — пивца выпить или жене ребенка сделать; однако от пива живот пучит, а дети, как под­растут, плюют на родителей. Нет, нет, невесело живется.

Тут в разговор вступила жена Маэ:

— И вот ведь что обидно: раздумаешься — и видишь, что до самой смерти твоей ничего не переменится... В молодые годы все ждешь: вот счастье придет, все надеешься на то, на ce... A смотришь — все та же нищета, и не выбраться из нее... Я нико­му зла не желаю, но иной раз просто сил нет терпеть такую не­справедливость.

Наступало молчание, все тоскливо вздыхали, сердце щемило от смутного сознания, что впереди нет просвета. Один лишь ста­рик Бессмертный, если он бывал при этом, удивленно таращил глаза. В его время не терзались такими мыслями: рождались на куче угля, рубали уголек и ничего не требовали. А нынче подул какой-то ветер непокорства, и углекопов одолело свое­волие.

— Ничего хаять не надо,— бормотал он. — Пивца выпить не вредно, не вредно... А начальники, они хоть и мерзавцы, да ведь начальники всегда были и будут, верно? Ну и нечего ло­мать себе башку. Много рассуждать стали!

Тут Этьен сразу воодушевлялся. Как?! Рабочим запрещено рассуждать? Да ведь именно потому, что рабочий теперь стал рассуждать, все скоро и переменится».



Эта беседа — не конкретный разговор, происходивший одна­жды в определенный день и час, а образец одного из многих разговоров, какие изо дня в день велись у Маэ под влиянием их жильца Этьена Лантье, — отсюда имперфект. Медленный пе­реход от тупой покорности судьбе к осознанию своего положе­ния, постепенное вызревание замыслов и надежд, различный под­ход к ним стариков и молодежи и в довершение всего тоскли­вое убожество, духота помещения, люди, буквально сидящие друг на друге, незамысловатость постепенно складывающихся и при этом каждый раз попадающих в самую точку слов,— все это вместе взятое создает типический образ времени начала социалистического движения,— а кто в наши дни станет всерь­ез оспаривать всемирно-историческое значение этой темы? Ка­кую высоту стиля следует признать за таким текстом? Несомнен­но, это — великая трагедия истории, смешение низкого и воз­вышенного (humile и sublime), и возвышенное здесь преобладает потому, что сам предмет изображения — высокий. Все, что гово­рит Маэ: Si l'on avait plus d'argent on aurait plus d'aise и Зa finit toujours par des hommes soыls et par des filles pleines — «Главное дело, платили бы побольше, чтобы жилось легче» и «К чему это ведет? Парни пьянствуют, а девушки с живота­ми ходят», тем более все, что говорит его жена, — все это те­перь высокий стиль; как же далеки мы от Буало, который пред­ставлял себе народ в одной роли — паясничающим в гротеск­ном фарсе. Золя хорошо знает, как думали и как говорили его герои. Техника горнодобычи известна ему в мельчайших под­робностях, он знает психологию всех слоев рабочего класса и психологию администрации, работу центрального аппарата, знает, как борются между собой различные-капиталистические группировки, как сотрудничают капиталисты и правительство, знает армию. Но Золя писал романы не только о рабочих; как и Бальзак, только гораздо последовательнее и подробнее, он стремился охватить жизнь эпохи (второй империи) во всей ее совокупности — парижский люд, крестьян, театр, магазины, биржу и многое другое. Он стал специалистом во всем, углу­бился в вопросы социальной структуры и техники — в «Ругон-Маккары» вложено невообразимое количество знаний и труда. Мы в наши дни пресытились подобными впечатлениями, у Зо­ля было много последователей, и сцены, вроде той, что происхо­дила в доме Маэ, можно найти и в каком-нибудь репортаже в наши дни. Однако Золя был первым, и в творчестве его мно­го сходных эпизодов, написанных на том же уровне. Разве кто-нибудь до него увидел барак так, как он во второй главе ро­мана «Западня» («Assommoir»)? Едва ли. И, заметим, Золя рисует картину не такой, какой увидел ее сам, он передает впечатления молодой прачки, которая недавно поселилась в Париже и теперь стоит у входа в барак,— эти страницы тоже кажутся мне классическими. Ошибочность антропологической концепции Золя, границы его гения очевидны, однако все это не уменьшает художественного, морального и прежде всего ис­торического значения его творчества, и мне хотелось бы надеяться, что по мере того, как его время и его проблемы уходят в прошлое, фигура Золя будет вырастать, тем более что он был последним из французских реалистов; уже в последнее де­сятилетие его жизни «антинатуралистическая» реакция проя­вила себя в полную силу, и вообще не оставалось уже никого, кто бы мог померяться с ним творческой энергией, знанием жизни, кто бы сравнился с ним широтой дыхания и граждан­ским мужеством.

В постижении современной действительности французская литература XIX века намного обогнала литературу других ев­ропейских стран. О Германии или, вернее, о немецкоязычных землях мы уже отчасти говорили выше. Если подумать, что Иеремия Готтхельф (род. в 1797 году) был только на два года старше Бальзака, а Адальберт Штифтер (род. в 1805 году) — даже на шесть лет младше, что, далее, ровесниками Флобера (1821) и Эдмона де Гонкура (1822) в Германии были Фрейтаг (1816), Шторм (1817), Фонтане и Келлер (оба родились в 1819 году), что имена наиболее известных новеллистов, кото­рые родились почти в один год с Золя, всего лишь Анценгрубер и Розеггер, — то уже один этот подбор имен показывает нам, что сама жизнь в Германии была куда провинциальнее, старо­моднее, чем во Франции; она была значительно менее «сов­ременна». Немецкоязычные регионы жили каждый своей осо­бой, своеобразной жизнью, ни в одном из них осознание сов­ременности, внутренних, исподволь накапливающихся изменений не сложилось в конкретный образ; даже и после 1871 го­да это сознание пробуждалось очень медленно,— прошло дол­гое, долгое время, пока современная действительность, ее осо­знание не получили решительного документального выражения в литературе. Долгое время сама жизнь гораздо прочнее, чем во Франции, коренилась в сфере индивидуального, особенного, традиционного; для общенациональной, современной по своим средствам, анализирующей судьбы всего европейского обще­ства, реалистической литературы (какая существовала во Фран­ции) в Германии не было материала, а среди тех немецких писателей, которые выступили резкими критиками обществен­ных условий в Германии и которые, надо сказать, почти все питались из источников французской общественной жизни, не было ни одного выдающегося реалистического дарования. У всех немецких писателей, которые отображали современную действительность, было одно общее — приверженность старин­ным устоям тех уголков земли, куда уходили их корни; при этом поэтичность, романтизация, жан-полевский идеализм, а кроме того, старомодная бюргерская, цеховая солидарность,— иногда то и другое вместе,— 'все это долгое время совершенно исключало возможность столь радикального смешения стилей, которое во Франции сформировалось уже давно; и только в конце века, в тяжелых боях, оно завоевало себе место в жизни и литературе. Зато в произведениях лучших немецких писателей царит жизненная чистота, внутренняя нравственность, не­замутненный взгляд на призвание человека,— ничего подобно­го не встретить во Франции — Штифтер или Келлер доставля­ют читателю более чистое и душевно-глубокое наслаждение, чем Бальзак, Флобер и тем более Золя; нет ничего более не­справедливого, чем слова Эдмона де Гонкура (впрочем, их можно объяснить горьким чувством француза, задетого собы­тиями войны 1870—1871 годов), который отказывает немцам в гуманности, — потому что у них ведь нет ни романа, ни дра­мы! Но, действительно, даже лучшие произведения немецкой литературы тех лет были лишены мирового значения и по всем статьям были таковы, что Эдмон де Гонкур просто не слышал об их существовании.

Отдельные даты помогут нам охватить эпоху в целом; нач­нем с сороковых годов. В 1843 году выходит в свет самая зна­чительная реалистическая трагедия тех лет, «Мария Магдали­на» Геббеля; примерно в те же годы в печати выступает Штиф­тер — первый том «Этюдов» — 1844 год, роман «Бабье лето»— 1857 год; наиболее известные рассказы более пожилого Готтхельфа тоже относятся к этому десятилетию. В следующем де­сятилетии в литературу входят — Шторм («Иммензее», 1852), который, однако, становится зрелым мастером лишь значитель­но позднее, Келлер (первая редакция «Зеленого Генриха» — 1855 год), «Люди из Зельдвилы» (первый том—О856 год), Фрейтаг («Дебет и кредит» — 1855 год), Раабе («Хроника во­робьиной улицы»—1856 год, «Голодный пастор»—1864 год). В первые десятилетия после основания немецкой империи (1871 год) в литературе не появляется ничего специфически нового; конечно, складывается какое-то подобие современного рома­на нравов, представителем которого был очень популярный вплоть до девяностых годов, а теперь совершенно забытый Фридрих Шпильгаген. В эти десятилетия вкус, язык, содер­жание литературных произведений переживают упадок; лишь немногие писатели старшего поколения, прежде всего Келлер, пишут еще звучную и насыщенную прозу. Лишь после 1880 го­да развивается в полноценного бытописателя современности Теодор Фонтане — а ему было уже больше шестидесяти лет, по своему уровню, мне кажется, он значительно уступает Готтхельфу, Штифтеру или Келлеру, однако в его умных и изящно написанных произведениях вырисовывается картина общества того времени — и это лучшая картина из всех, какими мы рас­полагаем; кроме того, его творчество, хотя он и ограничивался Берлином и землями к востоку от Эльбы, можно рассматри­вать уже как переход к реализму более свободному, с более ши­роким дыханием, не столь погруженному в себя. Начиная при­мерно с 1890 года чужестранные влияния врываются в Герма­нию со всех концов; если говорить об изображении современ­ной действительности, то эти влияния приводят к формирова­нию немецкой натуралистической школы, самым выдающимся представителем ее, несомненно, был драматург Гауптман. «Тка­чи», «Бобровая шуба», «Возчик Геншель» — эти пьесы принад­лежат еще XIX веку. А первый большой реалистический роман уже рожден новым веком: «Будденброки» Томаса Манна выхо­дят в свет в 1901 году; это произведение, исключительно свое­образное по всему своему складу, по стилистической направ­ленности напоминает создания французских реалистов XIX века. Нужно особо подчеркнуть, что и Гауптман, и даже Томас Манн в начале своего творчества гораздо крепче связаны со своей родной землей, нижнесилезскими горами и Любеком, чем подавляющее большинство французских писателей, о ко­торых мы говорили.



Ни у одного из писателей между 1840 и 1890 годом—от Иеремии Готтхельфа до Теодора Фонтане — мы не найдем в развитом и синтезированном виде главных черт французского, иными словами складывающегося европейского, реализма, то есть серьезного изображения современной повседневной соци­альной действительности на основе исторической динамики (так, как это вытекает из наших анализов в последних главах книги). У двух столь различных в самой своей основе людей, как практически мыслящий, жизнестойкий, не отступающий ни перед какими ужасами действительности, как и положено па­стырю душ, Иеремия Готтхельф, и молодой, скованный, мрач­ный Геббель, написавший удручающе-тягостную трагедию о столяре Антоне и его дочери,— у этих двух писателей общее то, что исторический фон изображаемых событий кажется у них невозмутимо-неподвижным: крестьянским дворам из берн­ского кантона словно написано на роду простоять еще сотни лет в том же нерушимом покое, в какой они погружены уже сотни лет, и только сменяются времена года и поколения сме­няют поколения; и совершенно чужда всякой исторической ди­намике жуткая, допотопная мелкобуржуазная мораль, которая удушает людей в «Марии Магдалине», Надо сказать, что у Геб­беля персонажи не говорят на простонародном наречии, как музыкант Миллер у Шиллера; он не придает языку локаль­ных черт, действие происходит вообще «в среднем городке»,— о языке этом Ф. Т. Фишер давно уже заметил, что ни одна ме­щанка так не говорит, и не говорит ни один столяр; помимо простонародных выражений, тут много судорожного поэтичес­кого пафоса, по временам невыносимо ненатурального, а по временам страшно впечатляющего,— словно Сенека, переве­денный на язык мелкого буржуа. Если иметь в виду интересую­щую нас проблему, то так же обстоят дела и с третьим писа­телем, вновь ничем не напоминающим двух предыдущих,— Адальбертом Штифтером: и он тоже стилизует речь своих ге­роев, и она звучит у него столь благородно-просто и чисто, что здесь уж не встретить не только грубого слова, но даже и соч­ного народного выражения; язык касается обыденных и житей­ских вещей с невинной, кроткой, несколько робкой сдержанностью; с этой чертой тесно связана почти полная неподвиж­ность исторического мира, в котором живут герои; все, что врывается в произведения Штифтера извне, из современной истории с ее брожением и хаосом, с его политикой, спекуляци­ей, деньгами, профессиональным трудом (исключение — ремесло и сельское хозяйство),— все это он передает описательными средствами, благородно-просто, пользуясь исключительно об­щими, осторожными, лишь намекающими на существо проб­лемы словами — с тем, чтобы, не дай бог, его или читателя не задела чем-нибудь эта грязная житейская суета. Готтфрид Кел­лер мыслит современнее, мыслит политическими категориями, но только в тесных и специфических рамках Швейцарии; его демократический либерализм, оптимизм, которым он всецело захвачен,— здесь личность может беспрепятственно и вольно искать свой путь в жизни — это для нас сегодня словно забы­тая сказка. Впрочем, стилистический уровень Келлера — сре­дний уровень серьезности; и что сильнее всего привлекает в нем, так это свойственный ему счастливый и светлый взгляд на мир, что дает ему возможность иронически-дружелюбно обыгрывать даже самые нелепые и отвратительные жизненные явления.

Успешные войны, завершившиеся основанием германской империи, привели к самым дурным последствиям для искусст­ва и морали. Благородная и изолированная от суеты современ­ного мира чистота немецких ландшафтов уже не могла сохраняться в общественной жизни и в литературе, а та со­временность, которая проложила себе путь и в литературу, оказалась недостойна традиций немецкого искусства, была внутренне лжива и не замечала своей лживости и действитель­ных проблем эпохи. Конечно, были писатели более прозорли­вые — старик Фишер, Якоб Буркхардт (не немец, а швейца­рец), и прежде всего — Фридрих Ницше; у него впервые зая­вил о себе конфликт между писателем и публикой, который можно было наблюдать во Франции значительно раньше. Но Ницше не изображал современную действительность реалисти­ческими средствами, а среди сочинителей романов и драм в 1870—1890 годы не появилось ни одного сколько-нибудь значи­тельного нового писателя, который был бы способен серьезно воспроизвести какие-либо черты современной жизни с ее стру­ктурой, и зачатки такого современного реалистического стиля заявляют о себе лишь у Фонтане — уже очень пожилого, — да и то лишь в последних, лучших его романах, созданных после 1890 года. Однако эти начала реализма не получили у него своего полного развития, поскольку интонация Фонтане не под­нимается над полусерьезностью очень милого и изящного свет­ского разговора, отчасти оптимистического по своему духу, от­части пропитанного настроениями покорности судьбе. Было бы несправедливо и нелояльно упрекать во всем этом Фонтане, поскольку он и не претендовал на то, чтобы быть принципиаль-

ным критическим реалистом в духе Бальзака или Золя; напро­тив, к чести ето, он — единственный, имя которого приходит на память, когда мы говорим о серьезном реализме в литера­туре того поколения, к которому он принадлежал.

Но и в других странах, на западе и на юге Европы, реализм на протяжении второй половины XIX века не достигает само­стоятельности и последовательности французского реализма; также и в Англии, несмотря на то, что среди английских рома­нистов мы встречаем видных реалистических писателей. Спо­койное развитие общественной жизни в викторианскую эпоху отражается в малоподвижности современного исторического фо­на, на котором разыгрывается действие большинства романов. Традиционные, религиозные, моралистические мотивы переве­шивают, и реализм не приобретает таких резко выраженных черт, как во Франции. Впрочем, в отдельные годы, особенно в конце века, французское влияние весьма заметно.

В это время, то есть начиная с восьмидесятых годов, пе­ред европейской общественностью выступают с реалистичес­кими произведениями скандинавские литературы и прежде все­го Россия. Из всех скандинавских писателей наибольшее воз­действие на литературу оказал норвежский драматург Генрик Ибсен. Его социальные драмы насквозь тенденциозны, они на­правлены против косности, скованности, лживости нравствен­ной жизни в высших кругах буржуазии. Хотя действие драм Ибсена происходит в Норвегии и отражает специфические нор­вежские условия, однако по своей проблематике его драмы за­трагивают всю европейскую буржуазию; замечательное владе­ние техникой драмы, целенаправленность действия, резко очер­ченные характеры, особенно женские,— все это увлекало пу­блику; воздействие Ибсена было велико, особенно в Германии, поскольку немецкие натуралисты видели в Ибсене наряду с Золя своего учителя и очень ценили его; лучшие театры осу­ществляли превосходные постановки его драм, и с именем его связано значительное обновление театра, которое пришлось на те годы. Однако с резким изменением социальных условий и после 1914 года в результате потрясений, связанных с миро­вым кризисом, проблемы ибсеновских драм утратили свою акту­альность, и теперь мы яснее, чем прежде, видим, сколь наду­манными и прямолинейными бывали иной раз его пьесы. Но за Ибсеном остается историческая заслуга — он разработал серьезный стиль буржуазной драмы и решил тем самым зада­чу, которая стояла перед буржуазной драмой со времени «слез­ной комедии» XVIII века; только Ибсен по-настоящему и решил ее. Несчастье его — а, может быть, в этом есть и доля его заслуг, — что буржуазия изменилась до неузнавае­мости.

Гораздо более значительным и основательным было воз­действие русских писателей. Правда, Гоголь не оказал влия­ния на европейскую литературу, а Тургенев, друг Флобера и Эдмона де Гонкура, в целом больше получал, чем давал. С вось­мидесятых годов XIX века в Западную Европу начинают прони­кать Толстой и Достоевский; с 1887 года их имена и отзвуки споров о них встречаются в «Дневнике» Гонкуров; однако, как кажется, их начали понимать с запозданием, особенно это от­носится к Достоевскому; на немецкий язык он был переведен только в XX веке. Мы не можем здесь говорить о русских пи­сателях, как таковых, о корнях и предпосылках их творчества, о значении каждого из них в самой русской литературе; речь здесь идет только о том, как они повлияли на развитие в евро­пейской литературе способности видеть и изображать действи­тельность.


Как кажется, серьезное восприятие повседневных явлений жизни было для русских писателей чем-то изначально данным; эстетика классицизма, принципиально исключающая серьез­ное отношение к «низкому» как категории литературного твор­чества, никогда и не могла утвердиться в России. Вместе с тем, если рассматривать русскую реалистическую литературу, кото­рая достигла полного расцвета лишь в XIX веке, даже во второй его половине, складывается впечатление, что русская литерату­ра опирается на фундамент раннехристианского патриархаль­ного представления о «тварном» достоинстве каждого человека, к какому бы сословию он ни принадлежал и какое бы положе­ние ни занимал; получается, что русская литература в своих ос­новах скорее родственна раннехристианскому реализму, чем со­временному реализму Западной Европы. В России, по-видимому, почти не было просвещенной, активной, стремящейся к господст­ву в экономике и культуре буржуазии, которая повсеместно слу­жила почвой для возникновения современной культуры вообще, и, в частности, для роста современного реализма; по крайней ме­ре такой буржуазии не встречаешь в русских романах — ни у Толстого, ни у Достоевского. В реалистических романах выво­дятся представители высшей аристократии, помещики, весьма отличающиеся между собой по знатности и богатству, изобража­ется целая иерархия чиновников и духовных лиц; кроме того, можно встретить мелкую буржуазию и крестьян — народ в са­мом живом многообразии типов; но если взять то, что находит­ся посредине,— богатую буржуазию, купцов,— окажется, что они нередко разделены еще на гильдии и живут совершенно патриар­хальной жизнью, таково же и их мировоззрение; достаточно вспомнить купца Самсонова в «Братьях Карамазовых» или Ро­гожина в «Идиоте». У такой буржуазии нет ни малейшего род­ства с просвещенной буржуазией Центральной и Западной Европы. А сторонники реформ, бунтовщики и заговорщики, число которых очень велико, происходят из самых разных со­словий, и сам характер их возмущения и бунтарства таков, что, как бы ни различались они между собой, всегда видно, как тесно срослись они с христианским и патриархальным миром, с которым стремятся порвать — мучительно и насиль­ственно.

Другая своеобразная черта русской литературы особенно бросается в глаза западному читателю — это единый характер населения и форм жизни на всем пространстве этой большой страны, некое само собою складывающееся или, быть может, существовавшее уже с давних времен единство всего русского, так что нередко писателю кажется излишним даже сообщать, в какой именно области происходит действие его произведения; даже ландшафты более сходны, чем в любой другой европей­ской стране. Если не считать двух столиц, Москвы и Петербур­га, различия между которыми совершенно ясно отмечаются в литературе, города, местности, провинции редко особо обозна­чены. Уже действие гоголевских «Мертвых душ» и знаменитой комедии Гоголя «Ревизор» происходит вообще в «губернском» и «уездном» городе; точно то же и у Достоевского в «Бесах» и «Братьях Карамазовых». Помещики, чиновники, купцы, свя­щенники, мещане, крестьяне — все они и повсюду «русские» на один лад; писатель редко обращает внимание на своеобразие говора, а если это и случается, то отмечаются не диалектальные различия, а социальные (например, окающее произношение, ти­пичное для низших слоев) или же характерные особенности вы­говора национальных меньшинств (евреи, поляки, немцы, белоруссы). Что же касается настоящих православных русских, то они, несмотря на все сословные различия, во всей стране обра­зуют как бы одну единую патриархальную семью; быть мо­жет, нечто подобное можно было наблюдать в XIX веке и в других странах, например в некоторых областях Германии, но нигде эта черта не выступает столь сильно и на таких обшир­ных пространствах. Словно повсюду в этой могучей стране веет один и тот же русский дух.

И повсюду внутри этой великой и единой народной семьи,— семьи, которая от современного ей европейского общества отли­чается прежде всего тем, что в ней почти не существует про­свещенной, осознавшей свою роль и целенаправленно дейст­вующей буржуазии, на протяжении всего XIX века продолжается сильнейшее внутреннее движение; об этом ясно свидетельствует литература, и в том нет никаких сомнений. Большой динамизм свойствен в это время и другим литературам Европы, прежде всего французской,— однако характер его совсем иной. Су­щественный признак внутреннего движения, как оно отрази­лось в созданиях русского реализма, заключается в том, что восприятие жизни у изображаемых тут людей отличается не­предвзятой, безграничной широтой и особой страстностью; тако­во наиболее сильное впечатление, которое складывается у за­падного читателя,— первое и наиболее яркое,— когда он читает Достоевского, а также Толстого и других писателей. Русские словно смогли сохранить непосредственность восприятия, кото­рую редко встретишь в условиях западной цивилизации в XIX веке; любое сильное потрясение, житейское, моральное или ду­ховное, сейчас же всколыхивает самые глубины их жизненных инстинктов, и от ровной и спокойной, иногда даже почти расти­тельной жизни они за какой-то момент переходят к самым жут­ким эксцессам — так в жизни, так и в духовной сфере. Размах маятника их существа — их действий, мыслей, чувств — го­раздо шире, чем где-либо в Европе; и это тоже напоминает нам христианский реализм, как мы пытались определить его в пер­вых главах книги. Неслыханна у Достоевского — особенно у не­го, но и у других — эта смена любви и ненависти, смиренной преданности и звериной жестокости, страстной жажды истины и низменного сладострастия, простой веры и жуткого цинизма; смена эта нередко происходит в душе одного человека и насту­пает сразу, почти без переходов, выражаясь в мощных коле­баниях, характер которых невозможно предвидеть заранее; и при этом люди вкладывают в такие поступки себя целиком, от­дают все свои силы, так что хаотические глубины инстинкта на­чинают зиять сквозь их слова и дела, — явление это, конечно, небезызвестно и в западных странах, но только здесь всегда ис­пытывали робость перед прямым выражением его — из сообра­жений научной трезвости, чувства формы и благоприличия. Ко­гда в Центральной и Западной Европе узнали Достоевского, других великих русских писателей, диапазон их душевных энер­гий, непосредственность выражения показались откровением, словно из их произведений на читателя хлынули какие-то могу­чие волны, и только теперь, казалось, смешение реализма и тра­гического восприятия жизни достигло своего совершенства.

И еще одно, последнее. Если спросить, какие силы вызвали столь могучее внутреннее движение в душах людей, изображае­мых русской литературой XIX века, то ответ будет таким: в пер­вую очередь европейские, а особенно немецкие и французские, жизненные и духовные явления, проникавшие в русскую жизнь. Они всей своей тяжестью обрушились на русское общество, во многом уже прогнившее, но при этом еще очень своеобычное и своенравное и прежде всего совершенно не готовое к такой встрече с чужеродной культурой. По причинам практического и морального свойства совершенно невозможно было избежать контакта с современной европейской культурой, однако все те эпохи, которые постепенно привели Западную Европу к культу­ре современности, были далеко еще не пережиты Россией.



Контакт принял характер драматически-бурного и запутан­ного спора; если наблюдать, как его перипетии отражаются в произведениях Толстого или Достоевского, ясно виден весь не­укротимый пыл, с которым европейский дух безоговорочно и абсолютно принимался или отвергался. Сам выбор идей и сис­тем для рассмотрения носит несколько случайный и произволь­ный характер; выжимают самый результат и его не поверяют путем сравнения с другими системами и идеями, как явление более или менее значительное среди многих и многогранных созданий человеческого духа, а воспринимают сразу же как нечто абсолютное — как истину или ложь, как божественный свет или дьявольское наваждение; небывалые теоретические системы до­казательств противного импровизируются на ходу; о явлениях весьма сложных, исторически обусловленных и с трудом под­дающихся синтетическому обобщению — о «западной культуре», либерализме, социализме, католической церкви, — судят ино­гда слету, в нескольких словах, исходя из заранее определен­ной и часто весьма ложной точки зрения; и всегда, всякий раз, речь сейчас же заходит о «последних» вопросах — моральных, религиозных, социальных. Чрезвычайно характерен выставлен­ный Иваном Карамазовым тезис, служащий основной темой ве­ликого романа, — без бога и бессмертия не может быть мора­ли, и для всякого безбожника преступление следует признать неизбежным и разумным выходом из положения: формулиров­ка, показывающая, что страстный радикальный лозунг «Все или ничего», выраженный по-дилетантски, но с потрясающей силой, проникает в само мышление. Но русский подход к европейской культуре в XIX веке много значил не только для России. Как бы ни оказывался он иной раз путаным и дилетантским, как бы ни сказывались на нем отрицательно недостаток информации, неверная перспектива, предрассудки, пристрастия, в нем было безошибочное инстинктивное понимание всего кризисного и обреченного на гибель в культуре Европы. И в этом отношении влияние Толстого и тем более Достоевского в Западной Европе было очень велико, и если начиная с последнего перед первой мировой войной десятилетия во многих областях жизни, в том числе и в реалистической литературе, резко обострился мораль­ный кризис и стало ощущаться предчувствие грядущих катаст­роф, то всему этому весьма существенно способствовало влия­ние реалистических писателей России.






Каталог: download
download -> Н. Э. Микеладзе Список рекомендованной художественной литературы
download -> Интервью с поэтом публикуется впервые только в "рг" Валентина Полухина
download -> Репертуар группы Майами
download -> Женский вокал
download -> Охрана труда
download -> Основные понятия математической логики
download -> Задачи для тренировки А10. Кирьянову
download -> В. А. Хамитов, моу сош №1, п. Октябрьский, Пермский край История авиации в датах Краткое введение. История авиации до 1910 г. История авиации с 1911 до 1950 гг. Литература


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница