Наступило зловещее молчание




страница6/7
Дата14.08.2016
Размер1.15 Mb.
1   2   3   4   5   6   7

28 июня 1860 года

У Александра Александровича Пушкина родилась дочь Софья, которая, не прожив и года, скончалась.


23 апреля 1861 года

П. П. Ланской подал рапорт, так как «расстроенное здоровье жены вынудило его взять 11-ти месячный отпуск с отчислением в Свиту, чтобы увезти жену за границу», а через месяц он вместе с Натальей Николаевной и тремя дочерьми отправился в путь.

Александра Ланская писала о болезненном состоянии матери:

«Здоровье ея медленно, но постоянно разрушалось. Она страдала мучительным кашлем, который утихал с наступлением лета, но с каждой весною возвращался с удвоенным упорством, точно наверстывая невольную передышку.

Никакия лекарства не помогали, по целым ночам она не смыкала глаз, так как в лежачем положении приступы учащались, и она мне еще теперь мерещится, неподвижно прислоненная к высоким подушкам, обеими руками поддерживающая усталую, изможденную голову. Только к утру она забывалась коротким лихорадочным сном.

Последнюю проведенную в России зиму 1861 года она подчинилась приговору докторов, и с наступлением первых холодов заперлась в комнатах.

Но и этот тяжелый режим не улучшил положения.

<…> Продолжительное зимнее заточение до такой степени изнурило мать, что созванные на консилиум доктора признали необходимым отъезд за границу, предписывая сложное лечение на водах, а затем пребывание на всю зиму в теплом климате.

Отец не задумался подать просьбу об увольнении от командования первой гвардейской дивизией, передал управление делами своему брату (Павлу Петровичу. — Авт.) и, получив одиннадцатимесячный отпуск, увез в конце мая всю семью за границу.

В Швальбах мать прибыла такою слабою, что она еле-еле могла дотащиться до источника. Она провела там несколько недель с нами тремя, так как отец воспользовался близостью Висбадена, чтобы брать ванны от ревматизма, а гувернантка (Констанция Майкова. — Авт.) уехала лечиться в Дрезден.

<…> Воды не принесли ожидаемой пользы, и мы оттуда направились в Гейдельберг, на консультацию со знаменитым Хелиусом и на свидание с дядей Сергеем Николаевичем Гончаровым, временно там поселившемся с семьей.

Тут произошел эпизод, сам по себе пустяшный, но неизгладимо запечатлевшийся в моем уме, так как мое шестнадцатилетнее мышление сразу постигло вечно сочащуюся рану, нанесенную сердцу матери тем прошлым, о котором все близкие тщательно избегали ей напоминать.

Мы занимали в одной из больших гостиниц довольно оригинально расположенную квартиру. Спальни выходили в коридор и отделялись от отведенной нам гостиной с выходом на садик, раскинувшийся по пригорку, обширным залом, куда в назначенные часы собирались за обедом.

Обедающих было немного.

Мы занимали один конец стола, а на противоположном собиралась группа из восьми до десяти человек русских студентов и студенток. <…>

Мы изредка глядели на них, они с своей стороны наблюдали за нами, но знакомства не завязывали и, по усвоенной привычке, продолжали между собою говорить по-французски.

По окончании обеда все быстро убиралось, и оставлялся только стол под белой скатертью.

Когда я проходила однажды по опустелой и уже приведенной в порядок комнате, мне бросилась в глаза оставленная книга. Схватить ее и влететь в гостиную, где находились родители и сестры, было делом одной минуты.

— Посмотрите, — радостно воскликнула я, — русская книга, и разогнута как раз на статье о Пушкине.

„В этот приезд в Москву, — стала я громко читать, — произошла роковая встреча с Натальей Николаевной Гончаровой, — той безсердечной женщиной, которая погубила всю его жизнь“.

— Довольно, — строго перебил отец, — отнеси сейчас на место. Что за глупое любопытство совать нос в чужие книги!

Я тут только сообразила свою оплошность и виновато взглянула на мать.

Я до сих пор не забыла ея смертельную бледность, то выражение гнетущей скорби, которое лишь старые мастера способны были воплотить в лике Mater Dolorosa; она закрыла лицо руками и, пока я поспешно выходила, до моего слуха болезненным стоном долетело:

— Никогда меня не пощадят, и вдобавок перед детьми!

Напрасно страдала она мыслью уничижения перед нами, зная, что часто нет судей строже собственных детей. Ни одна мрачная тень не подкралась к ея светлому облику, и частыя, обидныя нападки вызывали в нас лишь острую негодующую боль, равную той, с которой видишь, как святотатственная рука дерзко посягает на высоко-чтимую, дорогую святыню.

Относя книгу на место, я не утерпела, чтобы не взглянуть на заглавие. Теперь оно изгладилось из моей памяти, но утвердить могу одно, что внизу было имя Герцена.

Не прошло и десяти минут, как один из соотечественников явился за ней и, признав неприкосновенность, должен был унести ее в полном недоумении, удалась или нет придуманная выходка. Я же всю жизнь упрекала себя, что так легкомысленно сыграла ему в руку»{981}.
9 сентября 1861 года

Прожив неполных 74 года, умер Николай Афанасьевич Гончаров, отец Натальи Николаевны. Эта печальная весть настигла семью Ланских в Женеве.

«…Во время перваго нашего пребывания за границей скончался в Москве дед Николай Афанасьевич; она (Наталья Николаевна. — Авт.) по окончании траура сохранила привычку ходить в черном, давно отбросив всякия претензии на молодость»{982}, — вспоминала ее старшая дочь от второго брака.
19 октября 1861 года

Яков Карлович Грот, занимавший в то время кафедру русской словесности в Александровском лицее



[203], выпускником которого являлся, написал стихотворение «Памяти Пушкина» (с подзаголовком — «В день пятидесятилетия лицея, 19 октября 1861 года»):

Одною с ним судьбой отмечен

Был им прославленный лицей:

Он был, как ты, недолговечен,

Певец его начальных дней!

Другой лицей теперь пирует

В других стенах; но помнит он

Все то, что прежний знаменует;

Твоей он славой осенен.

Благослови же, гость незримый,

Но здесь в сердцах у всех живой,

Еще раз твой лицей родимый,

И старый вместе, и младой!

Благослови, чтоб цвел он сенью

Живой науки и труда,

Чтоб скука с праздностью и ленью

Ему осталася чужда;

Чтоб старой жизни новой ветвью

В нем молодежь для дел росла

И обновленному столетью

Плоды сторицей принесла!
Зима 1861–1862 гг.

14-летний князь Владимир Михайлович Голицын, проживавший с родителями в Москве, выехал на европейский курорт, где в ту пору находилась на лечении и Наталья Николаевна с семьей. Впоследствии князь на страницах своих неизданных записок вспоминал о ней: «Зиму 1861–1862 годов я с родителями проводил в Ницце, и там жила вдова Пушкина, Наталья Николаевна, урожденная Гончарова, бывшая вторым браком за генералом Ланским. Несмотря на преклонные уже года, она была еще красавицей в полном смысле слова: роста выше среднего, стройная, с правильными чертами лица и прямым профилем, какой виден у греческих статуй, с глубоким, всегда словно задумчивым взором»{983}.

«…Наталья Николаевна в Ницце часто бывала у больной императрицы Марии Александровны, которая ее очень любила»{984}, — писала ее внучка Елизавета Николаевна Бибикова.

Александра Ланская позднее вспоминала:

«…Успешное лечение в Вилдбаде, осень в Женеве и первая зима в Ницце оказали на здоровье матери самое благоприятное влияние. Силы возстановились, кашель почти исчез, и если проявлялся при легкой простуде, то уже потерявши острую форму. Отец с спокойным сердцем мог вернуться на службу в Россию, оставив нас на лето в Венгрии, у тетушки Фризенгоф, так как, чтобы окончательно упрочить выздоровление, необходимо было еще другую зиму провести в тех же климатических условиях»{985}.
27 апреля 1862 года

На 70-м году умер свекор Натальи Дубельт — Леонтий Васильевич, с которым ей какое-то время пришлось жить под одной крышей в его собственном доме на Захарьевской улице, где еще при его жизни стоял его собственный бюст с надписью Фаддея Булгарина — «отцу командиру»:

Быть может, он не всем угоден,

Ведь это общий наш удел,

Но честен, добр он, благороден, —

Вот перечень его всех дел.

Другой его словесный портрет написан А. И. Герценом: «Дубельт — лицо оригинальное, он, наверно, умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу — явно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив»{986}.

Очень характерной для Л. В. Дубельта была его привычка выдавать вознаграждение агентам, придерживаясь цифр, кратных трем. «В память тридцати серебреников», — пояснял этот «приятнейший из жандармов» в кругу друзей.

М. Ф. Каменская, на свадьбе которой Дубельт был посаженым отцом со стороны жениха, восклицала:

«Как в то время люди несправедливо смотрели на Дубельта! Кажется, одно название места, которое он занимал, бросало на него какую-то инквизиторскую тень, и все его боялись, тогда как на самом деле он был человек добрейшей души, всегда готовый на помощь ближнему, и настоящий отец вдов и сирот. Даже папенька, который ненавидел все, что пахло тогдашним III-м Отделением, отдавал Дубельту полную справедливость»{987}.

Будучи попечителем театральной школы, этот «человек добрейшей души» завел там собственный гарем при молчаливом согласии театрального начальства, взиравшего сквозь пальцы на «забавы» жандармского генерала.
5 июля 1862 года

У Александра Александровича Пушкина родилась дочь Маша.

Лето 1862 года привнесло много перемен в жизнь детей Натальи Николаевны. Ее младший сын Григорий перешел служить в Министерство внутренних дел. «Жил у родителей, — писала о нем Е. Н. Бибикова. — Он тоже был самолюбивый, как сестра, и его тяготила роль бедного офицера»{988}.

А в семье Дубельтов события обретали необратимый характер. Произошел разрыв. Жить совместно с «этим мерзким типом», как называла теперь мужа дочери Наталья Николаевна, оказалось невыносимо. По словам близкой знакомой Натальи Дубельт — Е. А. Регекампф (Новосильцовой), «…у нее (Н. А. Дубельт. — Авт.) на теле остались следы его шпор, когда он спьяну, в ярости топтал ее ногами. Он хватал ее за волосы и, толкая об стену лицом, говорил: „Вот для меня цена твоей красоты“»{989}.

Супруги разъехались. Наталья Александровна уехала к тетке А. Н. Фризенгоф, укрывшись в ее бродзянском замке, и начала бракоразводный процесс.

О разладе в семье «сестры Таши» вспоминала и Александра Ланская: «…летом 1862 года произошел окончательный разрыв, и сестра с тремя малолетними детьми оказалась одинокой, без куска хлеба <…>

Дурные отношения между моей сестрой и ея мужем достигли кульминационного пункта; они окончательно разошлись и, заручившись его согласием на развод, она с двумя старшими детьми приехала приютиться к матери.

Религиозныя понятия последней страдали от этого решения, но, считая себя виноватой перед дочерью (в том, что допустила этот брак. — Авт.), она не пыталась даже отговорить ее.

Летние месяцы прошли в постоянных передрягах и нескончаемых волнениях. Дубельт, подавший первый эту мысль жене, вскоре передумал, отказался от даннаго слова, сам приехал в Венгрию, сперва с повинной, а когда она оказалась безуспешной, то он дал полную волю своему необузданному, бешеному характеру.

Тяжело даже вспомнить о происшедших сценах, пока, по твердому настоянию барона Фризенгофа, он не уехал из его имения, предоставив жене временный покой.

Положение ея являлось безысходным, будущность безпросветная. Сестра не унывала; ея поддерживала необычайная твердость духа и сила воли, но за то мать мучилась за двоих.

Целыми часами бродила она по комнате, словно пытаясь заглушить гнетущее горе физической усталостью, и часто, когда взор ея останавливался на Таше, влажная пелена отуманивала его. Под напором неотвязчивых мыслей она снова стала таять как свеча, и отец вернувшийся к нам осенью, с понятной тревогой должен был признать происшедшую перемену. Забрав с собою сестру и ея детей, мы направились в Ниццу на прежнюю виллу, оставленную за нами с весны»{990}.


Зима 1862–1863 гг.

О пребывании семьи Ланских в Ницце совместно с Натальей Александровной Дубельт и ее детьми осталась небольшая зарисовка, написанная рукою все той же «Ази», которой в то время было 17 лет:

«В течение ницскаго карнавала легендарная красота матери вспыхнула последним бывалым блеском.

Я в ту зиму стала немного появляться в свете, но вывозил меня отец, так как никакое утомление не проходило безнаказанно у матери. Тогдашний префект Savigni придумал задать большой костюмированный бал, который заинтересовал все съехавшееся международное общество. Мать уступила моим просьбам и не только принялась спешно вышивать выбранный мне наряд, но, так как это должно было быть моим первым официальным выездом, захотела сама меня сопровождать.

Когда в назначенный час мы, одетыя, собирались уезжать, все домашния невольно ахнули, глядя на мать. <…>

Скромность ея туалетов как-то стушевывала все признаки красоты. Но в этот вечер серо-серебристое атласное платье не скрывало чудный контур ея изваянных плеч, подчеркивая редкую стройность и гибкость стана. На гладко причесанных, с кой-где пробивающейся проседью, волосах, лежала плоская гирлянда из разноцветно-темноватых листьев, придававшая ей поразительное сходство с античной камеей, на алой бархотке вокруг шеи сверкал брилиантами царский подарок и, словно окутанная прозрачной дымкой, вся фигура выступала из-под белаго кружевного домино, небрежно накинутаго на голову.

Ей тогда было ровно пятьдесят лет, но ни один опытный глаз не рискнул бы дать и сорока.

Чувство восхищения, вызванное дома, куда побледнело перед впечатлением, произведенным ею на бале.



<…> Я шла за нею по ярко освещенной анфиладе комнат и до моего тонкаго слуха долетали обрывками восторженные оценки: „Поглядите! Это самая настоящая классическая голова! Таких прекрасных женщин уже не бывает! Вот она, славянская красота! Это не женщина, а мечта!“ А те, которые ее хоть по виду знали, ежедневно встречая медленно гуляющей „на променаде“ в неизменном черном одеянии, с шляпой, надвинутой от солнечных лучей, недоумевая шептали:

„Это просто откровение! За флагом молодыя красавицы! Воскресла прежняя слава! Второй не скоро отыщешь!“

Я видела, как мать словно ежилась под перекрестным огнем восторженных взглядов; я знала, как в эту минуту ее тянуло в обыденную, скромную скорлупу, и была уверена, что она с искренней радостью предоставила бы мне эту обильную дань похвал, тем охотнее, что унаследовав тип Ланских, я не была красива и разве могла похвастаться только двумя чудными густыми косами, ниспадавшими ниже колен, ради которых и был избран мой малороссийский костюм.

Мать и тут сумела подыскать себе укромный уголок, из котораго она с неразлучным лорнетом зорко следила за моим жизнерадостным весельем и, садясь в карету, с отличавшей ея скромностью, заметила, улыбнувшись:

— Однако же, что значит туалет! Довел до того, что даже и я показалась недурной сегодня вечером!

— Как недурной, maman, — негодующим протестом вырвалось у меня. — Красавицей, величаво-прекрасной, следует сказать. Вы были самым поэтическим видением!

И должно быть мой юношеский восторг метко схватил определение, так как именно такой полвека спустя стоит она еще перед моими глазами»{991}.

Юный князь В. М. Голицын, родители которого хорошо знали семью Натальи Николаевны Ланской, согласно его воспоминаниям, встречался за границей не только с нею и ее дочерьми, но и с виновником ее вдовства — Дантесом. Годы спустя он писал об этом:

«…Дабы покончить с современниками Пушкина, мне остается сказать, что мне случалось видеть две личности, которых наша история заклеймила недобрыми эпитетами. Одну из них я видел, можно сказать, только мельком, другую же знал довольно близко. Первый из них был Дантес, убийца Пушкина. Видел я его в 1863 году в Париже, и в то время он был сенатором второй наполеоновской империи и носил фамилию своего приемного отца — барона Геккерна. Полный, высокого роста, с энергичным, но довольно грубым лицом, украшенным эспаньолкой по моде, введенной Наполеоном III, он казался каким-то напыщенным и весьма собою довольным. Мне показали его на церемонии открытия законодательных палат, на которой я с родителями своими присутствовал в публике. Он подошел к одной русской даме, бывшей вместе с нами и старой его знакомой по Петербургу, чрезвычайно любезно ей о себе напомнил, но та встретила эти любезности довольно холодно, и, поговорив минут пять, он удалился.

Другой был Мартынов, которого жертвой пал Лермонтов. Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке, окруженный многочисленным семейством, из коего двое его сыновей были моими университетскими товарищами. Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку статуи командора. Каким-то холодом веяло от всей его фигуры, беловолосой (как и Дантес. — Авт.), с неподвижным лицом, с суровым взглядом. Стоило ему появиться в компании молодежи, часто собиравшейся у его сыновей (у Н. С. Мартынова было 6 сыновей и 5 дочерей. — Авт.), как болтовня, веселие, шум и гам разом прекращались и воспроизводилась известная сцена из „Дон-Жуана“. Он был мистик, по-видимому, занимался вызыванием духов, стены его кабинета были увешаны картинами самого таинственного содержания, но такое настроение не мешало ему каждый вечер вести в клубе крупную игру в карты, причем его партнеры ощущали тот холод, который, по-видимому, присущ был самой его натуре»{992}.


30 марта 1863 года

В Венеции в возрасте 59 лет скончалась графиня Долли Фикельмон. «Перевоз ее останков осуществился из Венеции в Теплиц одновременно с гробом внучки Долли Марии-Альды, дочки Елизалекс (именами императрицы Елизаветы Алексеевны и Александра I, соединенными воедино, была названа единственная дочь Долли. — Авт.). <…> Гроб Дарьи Федоровны несли лесники, гробик Марии-Альды — девочки-подростки. Оба гроба были установлены в окружении свечей и цветов посреди Лютеранской капеллы. Затем они были захоронены в капелле, где уже шесть лет покоился граф Фикельмон»{993}.


Май 1863 года

После долгого лечения за границей Наталья Николаевна вместе с семьей вернулась на родину.

Ее дочь Александра писала:

«…Не знаю, приезд ли отца, его беззаветная любовь, нежная забота, проявляющаяся на каждом шагу, или временное затишье, вступившее в бурную жизнь сестры (Н. А. Дубельт. — Авт.), приободрили мать, повлияв на ея нервную систему, но зима прошла настолько благополучно, что в мае она категорически объявила, что пора вернуться домой.

Смутное время, переживаемое Россией в 1863 году, уже выразилось Польским возстанием, отец считал неблаговидным пользоваться долее отпусками, а опять разставаться с ним ей было не под силу. Наконец, мне только-что минуло восемнадцать лет, наступила пора меня вывозить в свет, и я всем существом стремилась к этой минуте, да и остальным это двухлетнее скитание прискучило; всех одинаково тянуло на родину.

<…> По возвращении из-за границы, мы провели лето в подмосковной деревне брата Александра (в Ивановском. — Авт.), но мать часто нас оставляла, наведывая отца, который по обязанности проживал в Елагинском дворце.

Из-за смут и частых поджогов, разоряющих столицу, он был назначен временным генерал-губернатором заречной части ея. Несмотря на краткость этих путешествий, они тем не менее утомляли мать…»{994}.


Из писем Натальи Николаевны своим дочерям в Ивановское:

«21 августа 1863 года.

…В Петербурге жара, дышать нечем… В квартире ремонт… Мы прозябаем в облаках пыли…

Есть ли у Вас новости о Мари? О Натали? Нет писем ни от них, ни от моей сестры…»{995}.

«9 сентября 1863 года.

…Я не получила приглашения в Царское село на обед, который государь дает в честь греческого короля… Моя старость не может служить украшением… Вернулся с обеда Ланской и принес великолепную грушу!»{996}.

«…Как только она покончила устройство новой зимней квартиры, в первых числах сентября, она выписала нас домой, — вспоминала Александра Ланская. — Осень выдалась чудная; помня докторския предписания, мать относилась бережно к своему здоровью, и все шло благополучно до ноября»{997}.
3 октября 1863 года

У Александра Пушкина родился сын, названный Александром.

В день крестин внука Наталья Николаевна, приехавшая к сыну в Московскую губернию, подарила Соне — своей невестке, золотую брошь и серьги с бриллиантами.

По дороге домой она сильно простудилась.


http://coollib.net/i/45/185345/page_559_1.jpg| http://coollib.net/i/45/185345/page_559_2.jpg
26 ноября 1863 года

В этот день «в Петербурге на Екатерининском канале у Казанского моста в доме Белгарда» Наталья Николаевна скончалась.

Из воспоминаний Александры Петровны Ланской:

«…Тут родился у брата третий ребенок, но первый, желанный, сын, названный Александром, в честь деда и отца. Я уже упоминала о нежных, теплых отношениях, соединяющих ее с ним (Наталью Николаевну со старшим сыном. — Авт.).

Переселившись в Москву, он, понятно, сильно желал, чтобы она приехала крестить внука и этого сознания было достаточно, чтобы все остальныя соображения разлетелись в прах.

Тщетно упрашивал ее отец, под гнетом смутнаго предчувствия, чтобы она ограничилась заочной ролью, — она настояла на своем намерении.

Накануне ея возвращения, в праздничной суматохе, позабыли истопить ея комнату, и этого было достаточно, чтобы она схватила насморк.

Путешествие довершило простуду.

Сутки она боролась с недугом: выехала со мною и сестрою по двум-трем официальным визитам, но по возвращении домой, когда она переодевалась, ее внезапно схватил сильнейший озноб. Ее так трясло, что зуб-на-зуб не попадал.

Обезсиленная, она слегла в постель. Призванный домашний доктор сосредоточенно покачал головою и отложил до следующего дня диагноз болезни.

Всю ночь она прометалась в жару, по временам вырывался невольный стон от острой боли при каждом дыхании. Сомнения более не могло быть. Она схватила бурное воспаление легких.

Несмотря на обычное самообладание, отец весь как-то содрогнулся; ужас надвигавшегося удара защемил его сердце, но минутная слабость исчезла под напором твердой воли скрыть от больной охватившую тревогу. <…>

Первые шесть дней она страдала безпрерывно, при полной ясности сознания.

Созванные доктора признали положение очень трудным, но не теряли еще надежду на благополучное разрешение воспалительнаго процесса. <…>

На утро надежды разсеялись. Громовым ударом поразил нас приговор, что не только дни, но, вероятно, и часы ея сочтены.

Телеграммами тотчас выписали Сашу из Москвы, Гришу из Михайловскаго



[204], Машу из тульскаго имения (Федяшево, принадлежавшего ее мужу Л. Н. Гартунгу, где супруги проживали с 1864 г. — Авт.).

Воспаление огненной лавой охватило все изможденное тело <…> Старик доктор Каррель, всю жизнь пользовавший мать, утверждал, что за всю свою практику он не встречал такого сложнаго случая.

Физические муки не поддаются описанию. Она знала, что умирает и смерть не страшила ея <…> Но, превозмогая страдания, преисполненное любовью материнское сердце терзалось страхом перед тем, что готовит грядущее покидаемым ею детям.

Образ далекой Таши, без всяких средств, с тремя крошками на руках, грустным видением склонялся над ея смертным одром. Гриша смущал ее давно продолжительной связью с одной Француженкой, в которой она предусматривала угрозу его будущности; нас трое, так нуждающихся в любви и руководстве на первых шагах жизни, а мне, самой старшей, только-что минуло восемнадцать лет!

В этой последней борьбе духа с плотью нас всех поражало, что она об отце заботилась меньше, чем о других близких, а как она его любила, какой благодарной нежностью прозвучало ея последнее прости!

— Ты единственный в мире, давший мне счастье без всякой примеси! До скораго свидания! Я знаю, что без меня ты не проживешь.

И это блаженное сознание, эта вера в несокрушимость любви, даже за гробовым пределом, столь редко выпадавшия на женскую долю в супружестве, способны были изгладить в эту минуту все, выстраданное ею в жизни. Этим убеждением руководилась она, благословляя и наставляя каждую из нас, как уже обреченных на полное сиротство, и, взяв слово с старшаго брата, — что, в случае второго несчастья, он возьмет нас к себе и вместе с женою заменит нам обоих отшедших. <…>

С трепетным ожиданием считала она часы до приезда Маши, которая поспела только накануне смерти. <…> Мы все шестеро, кроме Таши, пребывавшей тогда за границей, рыдая, толпились вокруг нея, когда по самой выраженному желанию, она приобщилась Св. Тайне.

Это было рано утром 26 ноября 1863 г. Вслед затем началась тяжелая, душу раздирающая агония.

Но на все вопросы до последней минуты, она отвечала вполне ясно и сознательно. В предсмертной судороге она откинулась на левую сторону. Хрип становился все тише и тише. Когда часы пробили половину десятого вечера, освобожденная душа над молитвенно склоненными главами детей отлетела в вечность! („Горячая, преданная своим близким душа…“)

Несколько часов спустя мощная рука смерти изгладила все следы тяжких страданий.

Отпечаток величественнаго, неземного покоя сошел на застывшее, но все еще прекрасное чело…»{998}.

На похороны собрались и Ланские, и Пушкины, и Гончаровы…

«Жан, друг мой, сейчас получила печальную телеграмму из Петербурга. Для тебя это большое горе. Мне страшно подумать о бедном дяде (П. П. Ланском. — Авт.), и Александр тоже горячо любил свою мать. Едешь ли ты или не едешь в Петербург? Если ты решил ехать, то вероятно тебя уже нет в Москве»{999}, — писала мужу, Ивану Николаевичу Гончарову, из Яропольца Екатерина Николаевна, урожденная Васильчикова.

Наталья Николаевна была похоронена на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры. У северной ограды кладбища и поныне возвышается черный гранитный саркофаг, надпись на котором гласит:

1   2   3   4   5   6   7


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница