Биография 1888-1938 Перевод с ангпийского




страница9/28
Дата03.04.2016
Размер7.3 Mb.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   28

Помимо поверхностных замечаний относительно национализации, Бухарин тогда почти ничего не внёс в поиски жизнеспособной экономической политики. Он туманно высказывался о конце рыночных отношений и переходе к планированию, по существу ничего не говоря о сельском хозяйстве. Оба компонента его „левого коммунизма” — пылкая защита революционной войны и сдержанная критика ленинских экономических предложений — отражали его собственную неуверенность и растерянность по поводу внутриполитических целей и задач партии. Как он говорил десятью годами позже: „Тяжести внешние, крупнейшие затруднения внутри, все это — представлялось тогда нам — должно быть разрублено мечом революционной войны” [68].

В начале лета 1918 г. споры по экономическим вопросам, как и все левокоммунистическое движение, неожиданно подошли к концу. Умеренные ленинские предложения были отброшены, и был принят совсем другой, радикальный курс, ставший известным как „военный коммунизм”. Примирительный „государственный капитализм” начала 1918 г. остался в истории полузабытой „мирной передышкой” [69].

Новый радикализм в экономической политике партии возник не как уступка левым, как иногда думают, а в ответ на создавшуюся опасную ситуацию. В конце июня, из-за боязни, что крупные предприятия на оккупированных территориях могут перейти в собственность Германии, Советское правительство постановило национализировать „все важные отрасли промышленности”. Подобным же образом растущая угроза голода в городах придала аграрной политике в мае и июне острый классовый характер и привела к насильственной реквизиции зерна [70]. Еще более важно, однако, то, что в июне и июле разгорелась гражданская война и началась иностранная военная интервенция*. В следующие два с половиной года окруженные белой армией и войсками Японии и западных держав и управлявшие далеко не всей территорией России большевики в борьбе за выживание поставили все наличные ресурсы под партийный и государственный контроль.

В результате возник „военный коммунизм” — крайний пример экономики в условиях гражданской войны. Стремясь использовать все ресурсы для военной победы, государство упразднило или подчинило себе автономные посреднические институты. Так, профессиональные союзы были использованы для подъема производства, а широкая сеть потребительских кооперативов контролировала распределение. Нормирование продуктов, реквизиции, примитивная меновая торговля вытеснили нормальную торговлю; рынок (кроме черного) перестал существовать. Официально стимулируемая инфляция стремительно превратила Россию в „страну миллионеров-бедняков”: деньги обесценились и не выполняли больше своей функции. „Военный коммунизм”, как писал впоследствии один бывший большевик, был прежде всего экономической политикой периода военной блокады и борьбы за политическое выживание: „Во-первых, реквизиция в деревне, во-вторых, строгое нормирование продуктов среди городского населения, которое было распределе- но по категориям, в-третьих, полная „социализация” труда и производства, в-четвёртых, чрезвычайно запутанная и жёстко нормированная система распределения...” [71].

Наиболее характерной чертой периода 1918—1921 гг. было широкое „огосударствление” экономической жизни — часто употреблявшийся термин, который точно отражал происходившее. Государство захватило все экономические рычаги в пределах досягаемости, и начала стремительно расти огромная, громоздкая бюрократия. Кооперативы, профсоюзы, сеть местных экономических советов превратились в бюрократический придаток государственного аппарата. ВСНХ, ответственный теперь, в сущности, за все промышленное производство, создавал одно учреждение за другим. В 1920 г. количество бюрократов по отношению к производственным рабочим увеличилось по сравнению с 1913 г. вдвое [72]. Мечта о государстве-коммуне сгорела в огне гражданской войны; единственной общей чертой Советской республики и Парижской Коммуны оставалось лишь осадное положение.

Опыт гражданской войны и „военного коммунизма” глубоко видоизменил как партию, так и складывающуюся политическую систему. Нормы партийной демократии 1917 г. так же, как и почти либеральный и реформистский облик партии начала 1918 г., уступили дорогу безжалостному фанатизму, жестокой авторитарности и проникновению „милитаризации” во все сферы жизни. В жертву была принесена не только внутрипартийная демократия, но также децентрализованные формы народного контроля, созданные в 1917 г. по всей стране — от местных Советов до фабричных комитетов. Большевики признавали, что не видят другой альтернативы, поскольку, как заявил Бухарин, „республика — есть военный лагерь”[73]. Как часть этого процесса, позиция партии большевиков по отношению к ее политическим противникам менялась от вынужденной терпимости вначале до изгнания других социалистических партий из Советов в июне 1918 г. и, наконец, вспышки террора, последовавшего из-за убийства нескольких большевиков и покушения на жизнь Ленина 30 августа 1918г.* Репрессии ЧК придали советской политической жизни новый характер. Бухарин провел подходящую аналогию, процитировав несколько лет спустя Сен-Жюста: „Нужно управлять железом, если нельзя управлять законом” [74].

Эти трудные годы явились исходным пунктом для будущих политических дискуссий. Все большевики, даже те, кто позднее осуждал методы „военного коммунизма”, гордились этим периодом, когда явное поражение обернулось победой. Бухарин отобразил настроения этого момента, когда писал: „Пролетариат остается более или менее один: против него — остальные”. С этого времени период 1918—1921 гг. стал называться „героическим периодом”, положившим начало традиции воинственной непоколебимости перед лицом будто бы непреодолимой угрозы и вызывавшим „массовый подъём и непрестанное революционное горение” [75] .

Десятилетием позже Сталин смог воззвать к этой традиции для штурма иных крепостей.

Гражданская война и прекращение деятельности „левых коммунистов” явились поворотными пунктами в партийной карьере Бухарина. Окончился его долгий политический союз с молодыми московскими левыми. Острота оппозиционных движений 1918—1920 гг. менялась в зависимости от положения на фронтах. (По совету Франклина американским революционерам: „Мы должны держаться вместе, или нас, несомненно, повесят поодиночке”.) Появились две значительные оппозиции. Когда военная ситуация стала менее тяжелой, в марте 1919 г. группа, названная „военной оппозицией”, выступила с критикой введения традиционной военной дисциплины, привилегий и званий в Красной Армии. А начиная с 1919 г. демократические централисты протестовали против введения единоначалия на предприятиях и всеобщей бюрократизации и централизации партии и государства. Обе фракции возглавляли бывшие ,,левые коммунисты”, наиболее значительные среди них — Осинский и Смирнов; обе имели организационную базу в Москве [76]. Бухарин, однако, держался явно в стороне от обеих оппозиций, а на IX партийном съезде в 1920 г. выступил против Осинского от имени Центрального Комитета [77].

В феврале 1918 г. Бухарин и ,,левые коммунисты” отказались от своих партийных и государственных постов, став в открытую оппозицию Брестскому договору [78]. Бухарин возобновил деятельность в ЦК в мае или июне и снова возглавил редколлегию „Правды” непосредственно после неудачного мятежа левых эсеров в начале июля. По его позднейшим утверждениям, он первым из „левых коммунистов” признал, „что допустил ошибку”, хотя заявление об этом появилось в печати лишь в октябре [79]. Революция в Германии и, возможно, в Вене казалась в то время близкой, а Брестский мир выглядел менее обременительным. Имея это в виду, Бухарин говорил со смешанным чувством надежды и осторожности, которое будет характерным для советской внешней политики в течение ряда лет:

Я должен честно и открыто признать, что мы... были не правы, прав был тов. Ленин, ибо передышка дала нам возможность сконцентрировать силы, организовать сильную Красную Армию. Теперь каждый хороший стратег должен понимать, что мы не должны дробить свои силы, а направить их против сильнейшего врага. Германия и Австрия уже не опасны. Опасность идет со стороны бывших союзников — главным образом, Англии и Америки.

Германский пролетариат получит поддержку „тем, что очень дорого для нас — нашей кровью и нашим хлебом”. Но существованием Советской России рисковать было нельзя. Главная арена сражений была теперь на фронтах гражданской войны в России [80].

С лета 1918 и до конца 1920 г. между Бухариным и Лениным не было расхождений по важнейшим вопросам. Два второстепенных спорных вопроса ненадолго выплыли из прошлого — один касался теоретического описания современного капитализма, другой — ленинского лозунга о самоопределении наций. Первый вопрос не мог быть решен и остался открытым, второй в конце концов урегулировался с помощью компромисса, хотя этот компромисс был больше в пользу Ленина. Ни тот, ни другой из этих, когда-то вызывавших ожесточенные споры вопросов не накалил страстей, потому что Бухарин и Ленин были согласны относительно главных решений, стоящих перед партией [81].

Способность залечивать раны после продолжительных и резких дискуссий отражает важную сторону их отношений. Среди ведущих большевиков не было никого, кто оспаривал бы ленинские взгляды чаще, чем Бухарин; тем не менее он стал любимцем Ленина. Их связывали привязанность, даже любовь, и взаимное уважение [82]. Как и в предыдущих случаях быпи залечены и раны, нанесенные разногласиями левокоммунистического периода, хотя полная уверенность Ленина в политическом благоразумии Бухарина восстановилась не сразу. 2 июня 1918 г., перед отъездом Бухарина в Германию для установления контакта с революционно настроенными коммунистами, Ленин предостерегал советского представителя в Берлине: „Бухарин лоялен, но зарвался в „левоглупизм” до чертиков... Рrеnеz Gаrdе!” [83]. Тем не менее его оценка самого молодого члена правящей олигархии оставалась исключительно высокой; доказательством тому служат слова, сказанные им Троцкому в начале гражданской войны: „Если белая гвардия убьет и вас и меня, справятся ли Бухарин и Свердлов?” Ленин, возможно, испытывал кое-какое беспокойство, но, очевидно, думал о Бухарине как о человеке, который мог бы заменить его, а о Я. Свердлове, в то время главном партийном организаторе, — как о замене Троцкого [84].

Недолгая оппозиция Бухарина не повредила также и его положению в партийном руководстве. В отличие от последующих времен блудный сын мог вернуться. На VI съезде партии в 1917г. Бухарин был десятым при выборах членов Центрального Комитета, на VII съезде, где он выступал против мирного договора от имени „левых коммунистов”, — пятым, что говорит о его авторитете в партии даже во время оппозиции. Годом позже, на VIII съезде партии в марте 1919 г., только шесть имен были внесены в каждый избирательный бюллетень: Ленин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин, Каменев и Сталин, — что, во всяком случае, отражало мнение партийной элиты о том, кто по праву составляет ее высшее руководство. VIII съезд также создал первое функционирующее Политбюро, тем самым организационно оформив партийную олигархию. Политбюро состояло из пяти полноправных членов — Ленина, Троцкого, Сталина, Каменева и Крестинского, и трех кандидатов — Бухарина, Зиновьева и Калинина [85]. Эти восемь человек и быпи настоящим правительством Советской России.

В отличие, например, от Троцкого, который как военный комиссар — председатель Реввоенсовета — всегда находился на авансцене, точную картину деятельности Бухарина в годы гражданской войны представить трудно, отчасти потому, что он выступал в нескольких ролях. Его главной обязанностью было редактирование „Правды” — должность огромного значения. „Правда”, выходившая ежедневно (кроме понедельников), быпа официальным рупором партии как в стране, так и за границей; помимо этого, она была авторитетнейшим органом обмена мнениями между партийцами, так как публиковала как официальные, так и дискуссионные точки зрения. Бухарин писал большинство передовиц и определял общее направление газеты. И, поскольку в занимаемом „Правдой” помещении постепенно расположились редакции ряда партийных и беспартийных изданий, он фактически сделался руководителем советской печати вообще — равно как и всей большевистской пропаганды [86].

В конце 1918 г. Бухарин был также глубоко вовлечен в международные коммунистические дела. Репутация интерна- ционалиста сделала его ведущим представителем российской партии, когда исполненные надежд зарубежные марксисты стали совершать паломничество к месту свершившейся революции. В октябре 1918 г., в канун неудачного восстания в Германии, он к тому же совершил поездку в Берлин дпя встречи с Карлом Либкнехтом и другими немецкими коммунистами. (Характер этой миссии остался неясным) [87]. Неудача восстания в Германии не могла, однако, воспрепятствовать давнему (с 1915 г.) стремлению Ленина создать новый, III Интернационал. По его просьбе Бухарин подготовил документ, излагавший „теорию и тактику болыпевизма”; он стал программным манифестом Учредительного конгресса Коминтерна, открывшегося в Москве в начале марта 1919 г. [88]. С тех пор много времени у Бухарина отнимали коминтерновские дела. Он бып членом Исполкома Коминтерна и заместителем председателя „узкого бюро”, которое руководило Коминтерном; вместе с Зиновьевым, его первым председателем, он нёс ответственность за повседневную деятельность Коминтерна [89].

Тот факт, что Бухарин сочетал эти обязанности с другой официальной и полуофициальной деятельностью, заставляет предполагать, что он играл в Политбюро особую роль. Высказывание, приписываемое Ленину, дает понять, в чем она заключалась. Когда его спросили, почему Бухарин не занимает никаких официальных государственных постов, Ленин, как сообщают, объяснил, что партия нуждается но крайней мере в одном человеке „с мозгами без бюрократических извращений” [90]. Бухаринская репутация человека честного, справедливого и неподкупного была великим достоинством в те дни, дни бесконтрольной власти, а подчас и повального террора*. Бухарин, очевидно, взял на себя (или получил) в Политбюро роль „улаживателя” конфликтов. Он регулярно появлялся в качестве представителя партийного руководства, когда возникало напряженное положение: в комиссии по борьбе с антисемитизмом, в ЧК при расследовании сомнительных арестов „буржуазных интеллигентов”, в Президиуме ВЦСПС, когда отношения между партией и рабочим классом становились натянутыми [91]. Не каждый считал, что Бухарин выполняет эту функцию хорошо; один большевик выражал недовольство по поводу его деятельности в Президиуме ВЦСПС, говоря, что „ничего, кроме конфуза, от этого не вышло”. Как бы то ни быпо, он работал с энтузиазмом, был вездесущ, „летал” по Москве: „О нём говорили: никто не знает, где он вдруг появится в следующий раз” [92].

Но ни одна из этих функций, однако, не может сравниться с его положением в партии в качестве ведущего, а впоследствии и официального теоретика большевизма. В этот период теоретическая работа, как и всякая идеологическая работа вообще, оставалась важной и значительнойсферойдеятельности.Состав партии быстро менялся, но её вожди всё ещё оставались интеллигентами. Так, Ленин считал себя по профессии „литератором”, а Бухарин писал о себе и о Ленине как о „коммунистических идеологах” [93]. Единство теории и практики еще не стало пустым лозунгом. Большевики почитали теорию и идеи так же пылко, как и истину, потому что считали их синонимами, и видели в этом свою силу и способность к руководству. Так же, как в свое время Маркс, они были убеждены в том, что „быть радикальным — значит понять вещь в её корне” [94].

Главные теоретические работы Бухарина, которыми он заслужил высокую оценку Ленина как „крупнейшего теорети- ка партии”, были в основном завершены к 1920 г. („Теория исторического материализма” была опубликована в 1921г.). Две его книги, написанные в эмиграции, — „Мировое хозяйство и империализм” и „Политическая экономия рантье” — появились наконец полностью в 1918 и в 1919 гг., познакомив широкую публику с характером и масштабом его исследований. Наряду с другими его работами эти две книги выделили Бухарина как ведущего партийного учёного в области неокапитализма. Его главенство в этой области признавал Ленин в 1919 г., когда, сожалея о невозможности нарисовать цельную картину крушения капитализма, добавил: „Я совершенно уверен, что если бы кто-нибудь мог это сделать, то больше всего тов. Бухарин” [95]. В 1920 г. в „Экономике переходного периода” Бухарин распространил свои теоретические исследования на Советскую Россию, и, хотя эта книга вызвала широкие дискуссии, она утвердила его как передового и смелого теоретика и послекапиталистического периода.

Бухарин всегда проводил различие между своими теоретическими и популярными работами. Одна из последних принесла ему наибольшую известность. Вслед за принятием новой партийной программы в марте 1919 г. Бухарин и Е. Преображенский, тоже молодой теоретик и бывший „левый коммунист”, взялись за „Популярное объяснение программы Российской коммунистической партии”. Завершенная в октябре книга, названная „Азбукой коммунизма”, явилась наиболее известным и распространенным изложением большевизма досталинского периода. Она вскоре стала ассоциироваться только с именем Бухарина (соавторство Преображенского почти забылось), способствуя росту его известности и повышая (в коммунистических кругах) его репутацию „Золотого дитя революции” [96].

Азбука коммунизма” отличалась скорее энциклопедической широтой и доступностью изложения, чем теоретической новизной. Отметив, что „старая марксистская литература... во многом непригодна в настоящих условиях”, авторы книги сделали попытку снабдить школы „элементарным учебником коммунистических знаний”, который мог быть использован и „для самостоятельного изучения каждым рабочим и крестьянином”. Текст „Азбуки коммунизма” следует программе, разъясняя каждый ее пункт, излагая все современные вопросы, внутренние и внешние. За исключением трактовки империализма и государственного капитализма, это не был специфически бухаринский документ [97]. Содержание книги отражало взгляды партии в целом, а новизна состояла в изложении почти всех большевистских воззрений 1919 г.

Поэтому книга имела и до сих пор имеет большую силу. Основной дух её — это дух „военного коммунизма”, воинству- ющий оптимизм, черпающий силы в убеждении, что „пророчества Маркса сбываются на наших глазах” [98]. Книга была выражением чаяний и утопических надежд большевиков, наивности партии в 1919 г., а не отражением советской действительности. И хотя многое в ней устарело в 1921 г., так как „Азбука” была рупором „героического периода”, книга быстро завоевала успех и долго оставалась популярной. Она стала „партийным каноном”. К началу 30-х гг. она была переиздана не менее восемнадцати раз на русском языке и не менее двадцати — на иностранных языках. Для русских и зарубежных коммунистов „Азбука коммунизма” и „Теория исторического материализма” стали „наиболее распространенными книгами коммунистической пропаганды”, а имя Бухарина проникло в каждый уголок земного шара, где разворачивалось коммунистическое движение [99]. После появления „Азбуки коммунизма” он стал известен почти так же, как Ленин и Троцкий.

В то же время такое возвышение стало придавать известности Бухарина неблагоприятный оттенок. Сверхпопулярность произведений вроде „Азбуки” создала ему репутацию „одного из талантливейших памфлетистов... нашего века” [100]. Но чем дольше большевики находились у власти, чем чаще стали возникать расхождения внутри партии, тем больше вожци партии считали необходимым систематизировать и канонизировать свою идеологию. В 20-е гг., когда политика партии нуждалась в хорошо разработанном теоретическом фундаменте, репутация Бухарина как теоретика и библейский дух произведений вроде „Азбуки” помимо его воли навязали ему роль высшего жреца „ортодоксального большевизма” [101].

Примеры такого отношения возникали и во время гражданской войны. Как член только что созданной Социалистической академии, он приобретал все болыпую ответственность и влияние в области идеологического образования членов партии и подготовки партийной интеллигенции. Его работы стали обязательными учебниками в партийных школах, и начиная с 1919 г. он лично проводит семинары по экономике и историческому материализму в Коммунистическом университете им. Я.М.Свердлова в Москве. Хотя эта педагогическая работа и соответствовала природным склонностям Бухарина, она всё более и более приобретала официальный характер [102]. Бухарину было едва за тридцать, а его уже окружало все растущее число учеников, многие из которых выдвинутся в партии и укрепят репутацию Бухарина как хранителя ортодоксии, а этой мантии он никак не искал и не мог носить её непринужденно.

Сознание того, что он становится ответственным за теоретическую чистоту большевизма, могло содействовать решению Бухарина начать изучение переходного периода от капитализма к социализму через два года после революции. Такие попытки ещё не предпринимались, отчасти из-за общей сумятицы в партии во время импровизированных мероприятий „военного коммунизма” и частично потому, что внимание большевиков оставалось прикованным к Европе, где будущие революции ожидались „буквально со дня на день” [103]. Горячий оптимизм Бухарина относительно развития событий в Европе стал рассеиваться только в 1919 г., когда он стал предупреждать, что международная революция должна рассматриваться как длительный исторический процесс, состоящий из множества компонентов (включая антиколониальные восстания в Азии), и что коммунисты не должны пытаться „искусственно ускорять историческое развитие” [104]. Хотя он снова обретет былые надежды, особенно зимой 1920—1921 гг., страстной уверенности в близости революции на Западе у Бухарина больше не будет. В результате он и другие большевики стали более серьезно думать об экономических проблемах изолированной Советской России.

В экономических дискуссиях апреля— мая 1918 г. Бухарин был левее Ленина; но ни тот ни другой не предусматривал и не отстаивал политики, подобной „военному коммунизму”. Действительно, многое в политике „военного коммунизма” противоречило тому, что отстаивал Бухарин, например его утверждению, что национализированы могут быть только крупные, легко управляемые предприятия. И всё же в течение одного года он стал признавать обоснованность крайних мер даже тогда, когда они не будут вызываться военной необходимостью. В широком „огосударствлении” экономики, отмирании посреднических институтов между государством и обществом он усматривал путь, который скорейшим образом приведет Россию от капитализма к социализму. В марте 1919 г. он поставил социализм „на повестку дня” и был обеспокоен тем, что ускорение темпов сделает устаревшими некоторые разделы новой партийной программы [105].

Ожидание этого ускоренного перехода к социализму внесло важные изменения в теории Бухарина о новом Советском государстве. Основной смысл этого государства Бухарин теперь видел как раз в том, что оно „есть рычаг экономического переворота” [106]. Признание роли государства как инструмента преобразования отсталого общества было существенно новаторским дпя марксиста, оно ставило под сомнение знаменитое Марксово изречение, что всякое надстроечное явление (в том числе государство) является производным от экономической базы общества. Бухаринский ответ на этот вопрос проистекал из его понимания государственно-капиталистических обществ и составлял значительную ревизию марксизма.

Если государственная власть пролетариата есть рычаг экономической революции, то ясно, что „экономика” и „политика” должны сливаться здесь в одно целое. Такое слияние мы имеем и при диктатуре финансового капитала... в форме государственного капитализма. Но диктатура пролетариата перевертывает все отношения старого мира — другими словами, политическая диктатура рабочего класса должна неизбежно быть и его экономической диктатурой [107].

В 1918-1919 гг. это положение подводило базу под „военный коммунизм”; позже оно поведет Бухарина к совсем иной концепции „пути к социализму”. В обоих случаях, однако, оно означало отсрочку „отмирания государства” в пользу „усиления Советского государства” — вполне сносная перспектива, если это „рабочее государство”. И в этом убеждение Бухарина было непоколебимым [108].

Его энтузиазм по поводу „огосударствления” и „военного коммунизма”, в которых он усматривал рождение организованной социалистической экономики, явно основывался исключительно на успехах государства в распространении своего контроля над промышленным производством, каким бы жалким оно ни было, и над распределением производимых товаров [109]. То, что это был односторонний взгляд на преимущественно аграрное общество, явствует из его собственных, гораздо менее фантастических высказываний о крестьянском сельском хозяйстве. Малоземельные крестьяне, неоднократно подчеркивает он, не должны быть ни экспроприированы, ни насильственно коллективизированы; необходимы „многие промежуточные формы и уровни сельскохозяйственного производства”. Признавая, что „в течение длительного времени небольшие крестьянские хозяйства будут оставаться преобладающей формой”, он предостерегал против большевистской тенденции „плевать на мужика”, хотя оплевывание мужика (насильственная реквизиция) было фактически основным звеном „военного коммунизма”. С самого начала поэтому Бухарин утверждал, что миллионы единоличных крестьянских хозяйств должны не насильственно включаться в новую организованную экономику, но ,,вов- лекаться” в нее посредством „медленного процесса, мирным путем...”. Как именно это должно было осуществляться, он оставлял пока без ответа, настаивая только на терпении и воспитательных мерах [110].

Если неясно, какие экономические соображения привели Бухарина к принятию политики „военного коммунизма” как жизнеспособного пути к социализму, то исторические обстоятельства, влиявшие на его рассуждения, вполне ясны. Приступая к делу без заранее разработанной экономической программы, Бухарин и большевики в целом просто ухватились за первую программу, которая, казалось, подсказывалась ходом событий и им соответствовала*. В калейдоскопическом ходе событий 1918-1920 гг. и в мерах, разработанных для того,чтобы с ними справиться, можно было, казалось, разглядеть внутреннюю логику (или то, что марксисты называли „закономерностью”). Классовую войну, войну гражданскую, иностранную интервенцию, экономическую и политическую монополию ,диктатуры пролетариата” — любое из этих явлений можно быпо по-своему совместить с ожиданиями, которые партия имела до 1917 г. И если „военный коммунизм” был продуктом импровизации, это означало только, что действительность быпа подтверждением „серой теории” [111].

Бухарин был не одинок в этом. Мнение (выдвинутое самими большевиками после 1921 г.), что только несколько мечтателей и фанатиков воспринимали „военный коммунизм” как долгосрочную политику, прямую дорогу к социализму, — ошибочно. Таковы были взгляды большинства партии; лишь немно- гие не поддались общему восторгу. Самое примечательное, что Ленин, несмотря на свой легендарный прагматизм и последую- щее осуждение безрассудств „военного коммунизма”, не был исключением. „Теперь организация коммунистической деятельности пролетариата и вся политика коммунистов, — говорил он в 1919 г., — приобрела вполне окончательную, прочную форму, и я уверен, что мы стоим на правильном пути, движение по которому вполне обеспечено” [112]. Бухарина отличала от других „Экономика переходного периода”, создавшая впечатление, что он убеждённее всех. То был его литературный памятник коллективному безрассудству, трактат, зиждившийся на худшей ошибке этого периода, а именно на убеждении, что „гражданская... война вскрывает истинную физиономию общества...” [113].

Экономика переходного периода” появилась в мае 1920 г., как раз в то время, когда „военный коммунизм” достигал своего апогея. Бухарин предполагал,что это будет первая (теоретическая) часть двухтомного исследования „процесса трансформации капиталистического общества в социалистическое”. Второй том, задуманный как „конкретное описание современной экономики России”, так и не появился. Первоначально Бухарин намечал писать книгу в соавторстве с Пятаковым, но „практические задачи” (Пятаков был большей частью на фронте в течение гражданской войны) сделали это невозможным, и последний непосредственно участвовал в работе только над одной главой. Ключевые концепции и идеи этой книги, написанной наскоро, крайне абстрактным языком, или, как извиняющимся тоном говорил Бухарин, „почти алгебраическими формулами”, были часто не объяснены до конца, а иногда и непоследовательны [114]. Но как первая и смелая попытка выйти за пределы существующих основ марксистской мысли, книга имела заслуженный успех, сразу и надолго. И хотя её выводы по поводу внутренней поли- тики в большинстве своем устарели к марту 1921 г., она продолжала оказывать влияние и широко обсуждаться в партийных кругах. В 1928 г. Покровский, старейшина советских историков, говорил о ней как об одном из трех выдающихся достижений большевиков в области „социальной науки” после революции [115].

Западные историки склонны отвергать „Экономику” как теоретическую апологию „военного коммунизма” (как оно и было), хотя точка зрения Бухарина, что анализ современной действительности есть долг марксиста, несомненно является смягчающим обстоятельством. Были, однако, и иные причины, которые объясняют, почему интерес к книге сохранился надолго, а также почему некоторые из содержащихся в ней аргументов пережили „военный коммунизм”. Бухарин в общей форме рассматривал три основных предмета или темы: структуру современного капитализма в канун пролетарской революции, общество в разгаре революционных потрясений, или общество „нарушенного равновесия”, и процесс создания из хаоса нового общественного равновесия как стадии перехода к социализму. Он упоминал Россию очень редко, но из его трактовки второй и третьей тем становится ясно, что он имел в виду прежде всего опыт большевиков. Точно так же, как Маркс, представивший выводы, сделанные им при изучении английского капитализма, в виде общих законов, Бухарин, как ему казалось, формулировал всеобщие законы пролетарской революции.

Бухаринская трактовка неокапитализма в „Экономике” была в значительной степени повторением его взглядов на государственный капитализм и империализм. Она занимает большую часть книги и в общем согласуется с его работами 1915—1917 гг. [116]. Как и раньше, он рисует государственно-капиталистическую экономику как внушительный комплекс технических и организационных достижений. Это, однако, поднимало серьезный вопрос о желательности революции, которая в России сократила экономическое производство до ничтожного уровня по отношению к уровню 1913 г. Помимо погибших непосредственно на фронтах гражданской войны, тысячи людей умирали от голода и холода. В результате большевики были подвергнуты резкой критике со стороны европейских социал-демократов, особенно Карла Каутского, за то, что они разрушители, а не созидатели*. Марксисты считали себя предвестниками социальной справедливости и изобилия, и потому такое обвинение больно задевало большевиков, которые откликнулись рядом полемических выступлений [117]. Но обвинение требовало более существенного и убедительного ответа. В „Экономике” Бухарин пытался дать такой ответ формулировкой, что „издержки революции” есть закон революции.

Бухарин заметил ранее, что это обвинение аналогично обвинению жирондистов против якобинцев, причем последнее побудило Шарлотту Кордэ убить Марата. Точка зрения Бухарина заключалась в том, что великие революции всегда сопровождались разрушительной гражданской войной; в качестве излюбленной иллюстрации он приводил такой пример: когда баррикады сооружаются из железнодорожных вагонов или телеграфных столбов, получается разрушение экономики [118]. Но более того, он вознамерился доказать, что пролетарская революция неизбежно приводит даже к более сильному временному упадку производства, чем буржуазная. Ленин в работе „Государство и революция” (и сам Бухарин в работах, написанных до 1917 г.) выдвинул доктрину, согласно которой буржуазный государственный аппарат должен быть разрушен в ходе революционного процесса. Бухарин доказывал теперь, что так как при капитализме произошло слияние политических и экономических функций, а пролетариат требует переделать производственные отношения, это означает, что атака против государства становится атакой против экономического аппарата капитализма. „Иерархические отношения капиталистического общества” разрушаются; результатом становится ,,дезорганизация всего аппарата” [119].

Бухарин упомянул несколько „конкретных издержек революции”:

физическое уничтожение элементов производства (сюда можно причислить все виды уничтожения вещей и людей в ходе гражданской войны);

ухудшение качества элементов производства;

распад связи между элементами производства;

перераспределение производительных сил в сторону непроизводительного потребления (сюда относится перевод значительной части производительных сил на военную работу) .

Эти издержки взаимосвязаны и следуют друг за другом. Все вместе они приводят к „сокращению процесса воспроизводства” (и „отрицательному расширенному воспроизводству”), — и Бухарин делает важнейший вывод: „Производственная „анархия”... „революционное разложение промышленности” есть исторически неизбежный этап, от которого нельзя отделаться никакими ламентациями” [120].

Это положение могло казаться очевидным, однако для многих большевиков оно, видимо, явилось откровением. Оно прямо противоречило преобладавшему среди социал-демократов утверждению, что переход к социализму будет относительно безболезненным. Каутский и Гильфердинг взлелеяли это убеждение, особенно последний, своим доводом, что, если пролетариат завладеет шестью крупными банками, он сможет автоматически контролировать экономику [121]. Даже некоторые старые большевики считали бухаринский закон применимым только по отношению к России, доказывая, что в Англии, например, такого серьёзного падения производства не произойдет [122]. Бухарин не соглашался, настаивая на универсальной применимости закона. После введения нэпа в 1921 г. он утверждал, что это положение есть основной тезис „Экономики переходного периода”: „Центральная мысль всей книги заключается в том, что в переходный период неизбежно распадается трудовой аппарат общества, что реорганизация предполагает временную дезорганизацию, что поэтому временное падение производительных сил есть закон, имманентный революции”. Суммируя свои выводы, Бухарин сообщает, что он доказал „необходимость разбить яйца, чтобы получить яичницу”. Была ли в этом законе какая-то глубина или нет, большевики, в общем и целом, признали его справедпивым и стали рассматривать его как значительное бухаринское открытие [123].

Бухаринский закон решал и другую проблему. Марксисты привыкли считать, что „объективные предпосылки” социализма зреют во чреве капиталистического общества, и революции наступают только после значительного созревания этих предпосылок. Зрелость определялась „степенью концентрации и централизации капитала”, наличием „определённого совокупного” аппарата капиталистической экономики; казалось, что новое общество появлялось как deus ех machina. Доказывая, что этот аппарат неизбежно разрушается в процессе революции и что „следовательно, он іn toto не может служить основой нового общества”, Бухарин искусно отклонял придирчивые вопросы, связанные с относительной отсталостью (незрелостью) России. Он подчёркивал, что ,,людской” аппарат скорее, чем „вещественный” является основным критерием зрелости, что решающей предпосылкой является определенный уровень „обобществле- ния труда” (наличие пролетариата) и способность революционного класса выполнить „общественно-организационные” задачи [124].

Этот аргумент привел Бухарина к самой сердцевине трудного вопроса о большевистском правлении в слаборазвитом обществе и к изначально неясному положению, но сделавшемуся центром партийных дискуссий 20-х гг. — о возможности построения социализма. Бухарин отбросил традиционное марксистское положение о том, что социализм почти полностью созревает во чреве старого порядка, и тем самым приспособил теорию Маркса к условиям отсталой России. Он противопоставил развитие социализма развитию капитализма:

... капитализм не строили, а он строился. Социализм, как организованную систему, пролетариат строит, как организованный коллективный субъект. Если процесс создания капитализма был стихийным, то процесс строительства коммунизма является в значительной степени сознательным, то есть организованным процессом... Эпоха коммунистического строительства будет поэтому неизбежно эпохой планомерной и организованной работы; пролетариат будет решать свою задачу, как общественно-техническую задачу построения нового общества... [125].

Подойдя к этому пункту, Бухарин описал общество „нарушенного равновесия”, искусно и подчас весьма находчиво изобразив многократную ломку социальной структуры. Теперь он стал рассматривать возникновение нового равновесия. Концепция равновесия проходит через болышшство теоретических работ Бухарина от „Экономики” до „Теории исторического материализма”, в которых он объяснял марксистскую диалектику и социальные изменения с точки зрения установления и разрушения равновесия, вплоть до его знаменитой критики сталинского пятилетнего плана в „Заметках экономиста” в 1928 г. Здесь важно только подчеркнуть, что он имел в виду „динамическое” или „неустойчивое” равновесие, а не статическую систему, и что практика рассмотрения общества (или по крайней мере экономической системы) в состоянии равновесия имеет свою родословную в марксистской мысли, хотя и до некоторой степени скрытую [126].

Опираясь на эту родословную, он высказал в „Экономике” свое понимание равновесия как состояния „эволюции и развития”:

Теоретически овладевая капиталистической системой производственных отношений, Маркс исходит из факта её существования. Раз эта система существует, значит — худо ли, хорошо ли — общественные потребности удовлетворяются, по меньшей мере в такой степени, что люди не только не вымирают, но и живут, действуют и размножаются. В обществе с общественным разделением труда... это означает, что должно быть определённое равновесие всей системы. В нужных количествах производятся уголь, железо, машины, ситец, полотно, хлеб, сахар, сапоги и т. д. и т. п. В нужных количествах на производство всего этого соответственно затра- чивается живой человеческий труд, пользующийся нужным количеством средств производства. Тут могут быть всякие уклонения, колебания, вся система расширяется, усложняется, развивается, находится в постоянном движении и колебании, но в общем и целом она — в состоянии равновесия.

Найти закон этого равновесия и есть основная проблема теоретической экономии [127].

Анализ существующего равновесия (или нарушенного равновесия) не был, однако, тождествен объяснению того, как новое состояние может быть выковано из обломков старого.

Отвечая на этот вопрос, Бухарин стремился оправдать принудительные меры „военного коммунизма” и дать им теоретическое выражение. Равновесие было восстановлено путем замены разрушенных связей между элементами производства новыми, перестройкой „в новое сочетание разорвавшихся общественных пластов...” Эта операция была выполнена пролетарским государством, которое „огосударствливает”, милитаризует и мобилизует производительные силы общества. „Процесс социализации во всех её формах” является „функцией пролетарского государства” [128]. Бухарин настоятельно подчеркивал, что, несмотря на „формальный момент сходства” между пролетарской системой и государственным капитализмом, они диаметрально противоположны по существу, так как капиталистическая собственность превращается в „коллективно-пролетарскую собственность”. Поскольку „прибавочная ценность”I перестает существовать и превращается теперь в „прибавочный продукт”, любой вид эксплуатации при диктатуре пролетариата немыслим. Трудовая повинность, например, которая под властью государственного капитализма была „закабалением рабочих масс”, сейчас стала не чем иным, как „трудовой самоорганизацией масс” [129]. Ядром этого сложного теоретического построения было утверждение Бухарина, что сила и принуждение являются средством, с помощью которого настоящее равновесие выковывается из нарушенного равновесия. Он не уходит от жестоких выводов; вся глава „Внеэкономическое принуждение в переходный период” защищает это положение:

В переходную эпоху, когда одна производственная структура сменяется другой, повивальной бабкой становится революционное насилие. Это революционное насилие должно разрушить оковы развития общества, т. е., с одной стороны, старые формы „концентрированного насилия”, ставшего контрреволюционным фактором, старое государство и старый тип производственных отношений. Это революционное насилие, с другой стороны, должно активно помочь формированию новых производственных отношений, создав новую форму „концентрированного насилия”, государство нового класса, которое действует как рычаг экономического переворота, изменяя экономическую структуру общества. С одной стороны, следовательно, насилие играет роль разрушающего фактора, с другой — оно является силой сцепления, организации, строительства. Чем больше по своей величине эта „внеэкономическая сила”, ... тем меньше издержки переходного периода при прочих равных условиях, конечно, тем короче этот переходный период, тем скорее устанавливается общественное равновесие на новой основе и тем быстрее кривая производительных сил начинает подниматься кверху.

И здесь революционное принуждение, поскольку оно приводило к „общему экономическому развитию”, не похоже на предшествующее „чистое насилие” дюринговского типа” [130].

Нетрудно заметить, какими опасными последствиями быпо потенциально чревато бухаринское рассуждение о том, что ,,пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, ...является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи...” [131 ]. Каким угодно злоупотреблениям могли давать (и давали) рациональное обоснование, прибегая к такому, например, аргументу, что эксплуатация рабочего класса при диктатуре пролетариата невозможна. Утверждение, что рабочее государство по самой своей сути не может эксплуатировать рабочих, вело к оправданию целого ряда зол, потому что они „прогрессивны”. Менее очевидны, возможно, убедительность и историческая справедливость его положения о роли принуждения в закладке фундамента нового общественного строя. В истории мало примеров, когда для восста- новления спокойствия и порядка в обществе, переживающем революционные сдвиги, не понадобилось бы употребить значительную силу. К сожалению, аргументация Бухарина была з темнена и ослаблена вспомогательными теоретическими отступлениями и недоговоренностью.

Теоретические отступления были связаны с его убеждением, что традиционные категории политэкономии неприменимы к послекапиталистическому обществу; это положение придавало его анализу экономики переходного периода оттенок ультрареволюционности. Марксизм, другими словами, использовал „диалектико-историческую” методологию: категории и экономические законы, которые рассматривал Маркс, относились только к капиталистическому товарному производству. Бухарин писал:

... лишь только мы возьмем организованное общественное хозяйство, как исчезают все основные „проблемы” политической экономии: проблемы ценности, цены, прибыли и пр. Здесь „отношения между людьми” не выражаются в „отношениях между вещами”, и общественное хозяйство регулируется не слепыми силами рынка и конкуренции, а сознательно проводимым планом. Поэтому здесь может быть известная система описания, с одной стороны, система норм — с другой, но тут не будет места науке, изучающей „слепые законы рынка”, ибо не будет самого рынка. Таким образом, конец капиталистического товарного общества будет концом и политической экономии [132].

Такой взгляд на политическую экономию разделялся многими марксистами и — к середине 20-х гг. — большинством партийных экономистов. Он оставался чем-то вроде „догмы”, но также и предметом острых дебатов вплоть до 30-х гг., когда его официально отвергли в поисках „политической экономии социализма” [133]. Но несмотря на распространённость этих взглядов в 20-х гг., попытка Бухарина применить их в 1920 г. натолкнулась на большие сомнения. В главе, написанной совместно с Пятаковым, он отметил, что при анализе переходного периода „старые понятия теоретической экономии моментально отказываются служить”, они даже „начинают давать осечку”. Рассматривая каждую категорию (товар, ценность, цену, заработную плату) и находя их теоретически устаревшими, он предложил новые понятия (вместо заработной платы — „общественно-трудовой паек”, вместо товара — „продукт” и т. д.) [134].

В результате „Экономика переходного периода” прозвучала более радикально, чем она была на самом деле. И хотя Бухарин старательно подчёркивал, что предмет политической экономии — товарное производство — ещё существует в переходный период и что поэтому старые категории ещё обладают практической ценностью, его теоретический взгляд в будущее серьезно обеспокоил некоторых читателей. Возникали две проблемы. Отвергая политическую экономию, Бухарин как бы говорил, что человек больше не подвластен объективным экономическим законам. Хотя он и не доказывал подобного положения, отсутствие указания на новые объективные регуляторы давало возможность обвинить его в „волюнтаризме”. Вторая трудность, связанная с первой, была вызвана его дезориентирующей привычкой обсуждать будущее в настоящем времени [135]. В обоих случаях его представления отражали идеи „прыжка в социализм”, ассоциировавшиеся с „военным коммунизмом”.

Но наиболее серьезный порок программных выводов „Экономики” был связан с отсутствием у Бухарина чётких различий между периодом нарушенного равновесия и периодом после восстановления равновесия. Он говорил о переходном периоде как переходе к социализму и в то же время как о переходе к новому общественному равновесию, из которого общество может продвигаться к социализму. Оставалось неясным, останутся ли нормой крайние меры, используемые для создания нового равновесия после того, как равновесие будет достигнуто. Изредка он намекал, что это может случиться [136]. Но его анализ переходного процесса различает первоначальный период мобилизации остатков разрушенного порядка, который он называл „экономическим переворотом”, или „первоначальным социалистическим накоплением” (термин, заимствованный у В. Смирнова и позже ставший известным в ином контексте благодаря Преображенскому), и последующий период „технического переворота”, который приведет к эволюционному, гармоничному, процветающему производству [137].

Иными словами, казалось, что бухаринская трактовка равновесия находилась в противоречии с его анализом переходного периода. Если состояние равновесия, капиталистического или иного, подразумевает пропорциональность между элементами и сферами производства, то меры „военного коммунизма” должны были на какой-то стадии переходного периода устареть. Объяснение, в котором Бухарин пытался совместить несовместимое, иллюстрирует эту неразбериху:

Постулат равновесия недействителен... Нет пропорциональности ни между производством и потреблением, ни между различными отраслями производства (в скобках прибавим: ни между людскими элементами системы). Поэтому в корне неправильно переносить на переходный период категории, понятия и законы, адекватные состоянию равновесия. На это можно возразить, что поскольку общество не погибло, состояние равновесия есть. Однако такое рассуждение было бы правильно, если бы период времени, который мы рассматриваем, представлял бы весьма длительную величину. Вне равновесия общество долго жить не может и умирает. Но эта же общественная система может некоторое время находиться в „ненормальном” состоянии, т. е. вне состояния равновесия.

Здесь возможны две интерпретации. Либо переход к социализму должен быть относительно коротким, либо Бухарин имел в виду только переход к стабильному состоянию, из которого разовьется социализм. Есть основания предполагать, что в 20-м году он придерживался первой интерпретации. После 1921 г. он, однако, предлагал вторую трактовку [138]. 0 том, что такое противоречие присутствовало в рассуждениях Бухарина, свидетельствуют его замечания по сельскому хозяйству. Огромное значение сельскохозяйственной проблемы было сейчас для него очевидно. Вопрос о необходимости восстановления равновесия между городом и деревней, поясняет он, „является решающим для судьбы человечества, ибо это наиболее важный и наиболее сложный вопрос”. Его решение едва ли соответствовало этому описанию проблемы. Здесь он также указывает на ключевую роль принуждения, особенно изъятия хлебных излишков. Она была наиболее решающей, однако, на ранней стадии революции, когда переходный период как целое характеризовался „скрытой или более менее открьітой борьбой между организующей тенденцией пролетариата и товарно-анархической тенденцией крестьянства”. Он не уточнял форму этой борьбы или ее арену. Примечательно, однако, что он исключал коллек- тивные формы сельскохозяйственного производства как главный способ вовлечения крестьянства в „организованный про- цесс”, доказывая взамен, что „для главной массы мелких про- изводителей втягивание их в организованный аппарат возможно, главным образом через сферу обращения...” [139].

Это замечание представляло собой первую мучительную попытку сформулировать позднейшую бухаринскую теорию „врастания в социализм” через рынок, хотя и без его существенного механизма. Несмотря на то что Бухарин исключал какую-либо значительную коллективизацию, он также исключал рынок и „денежно-кредитные” связи между городом и деревней. В 1920г. он ещё соглашался, что государственные „органы распределения и заготовок” будут основным посредником между промышленным городом и мелкокрестьянским сельским хозяйством [140]. Проблема, казалось бы, была ясна: без товарного рынка что могло побуждать крестьянина производить излишки и сбывать их? Бухарин говорил о том, что в крестьянине, как правило, „две души” — одна склоняется к капитализму, другая — к социализму, и, вероятно, надеялся, что „социалистическая” душа будет отдавать излишки. Альтернативой этой сомнительной вероятности была система постоянных реквизиций. Одна из редких пессимистических нот в книге подсказывает, что Бухарин видел затруднительное положение: „Революция (в России) легко победила, потому что пролетариат, стремив- шийся к коммунизму, был поддержан крестьянством, которое выступило против помещиков. Но это самое крестьянство оказывается величайшим тормозом в период построения коммунистических производственных отношений” [141]. Это, конечно, была основная проблема большевиков и слабая сторона „военного коммунизма”.

При конечной оценке такой книги, как „Экономика переходного периода” (поскольку она была продуктом своего времени), следовало бы принять во внимание тогдашнее восприятие этой книги. Её репутация пережила „военный коммунизм” благодаря новаторской трактовке Бухариным ряда проблем, которая согласовывалась со сложившейся после 1921 г. оценкой „военного коммунизма” как прискорбного, но необходимого эпизода, а именно таких проблем, как структура неокапитализма, „издержки” революции, концепция „построения социализма” и историческая ограниченность политической экономии. Хотя некоторые большевики рассматривали отдельные места книги „как спорные с марксистской точки зрения”, ни один из них не отрицал того, что она имеет значительное влияние [142].

Часть партии встретила книгу с открытой враждебностью именно потому, что она могла оказаться влиятельной. Резкая критическая статья М. Ольминского, одного из старейших членов МК, оттесненного в 1917 г. молодыми левыми, появилась вскоре после наступления нэпа. Ольминский обвинял Бухарина в отходе от марксистской политической экономии и замене её „бухаринским методом каторги и расстрела”, в „ревизии марксизма слева”. В кампании за то, чтобы придать книге „общеобязательный характер” „Азбуки”, он увидел дальнейшие махинации „той части партии”, которая „переживала период увлечения властью” и для которой не было „ничего невозможного”. Бухарин отвечал в свободной манере, выговаривая Ольминскому за его обвинения в „ревизионизме” [143].

Поскольку „военный коммунизм” находился в то время в процессе ликвидации и дискредитации, Ольминский одержал несколько лёгких полемических побед. Но он ошибался или был недобросовестен, когда приписывал именно бухаринскому поколению отражённый в книге взгляд на „военный коммунизм”; ошибочность такого подхода ярко иллюстрируется частными ленинскими заметками об „Экономике переходного периода” и его Recensio academica”, написанной 31 мая 1920 г. ддя Социалистической (позднее Коммунистической) академии, опубликовавшей книгу. Общая благожелательная оценка книги Лениным была впоследствии извращена обстоятельствами, сопутствующими публикации его заметок, которые оставались в архиве до сталинской победы над Бухариным в 1929 г. И только тогда они были извлечены на свет божий в ходе кампании по подрыву авторитета Бухарина как теоретика [144]. Сталинские комментаторы, естественно, подробно распространялись относительно отрицательных замечаний Ленина, которых было немало, но которые свидетельствовали больше о различиях между Бухариным и Лениным как мыслителях, чем об оценке самой книги.

Подавляющее большинство ленинских возражений было направлено против бухаринской терминологии. Ленин особенно чувствовал неприязнь к тому, что называл использованием богдановской „тарабарщины” вместо „человеческого языка”, и к бухаринскому увлечению словами „социологический” и „ социология”. Каждый раз в таких случаях он помечает на полях „уф”, „ха-ха”, „эклектизм”, а в одном месте: „Вот это хорошо, что „социолог” Бухарин наконец (на 84 странице) поставил в иронические кавычки слово „социолог”! Браво!” [145]. Ленинские замечания отражали очень разную интеллектуальную ориентацию этих двух людей. Бухарин глубоко интересовался современной социологической мыслью (что потом покажет „Теория исторического материализма”) и считал, что самые последние работы Богданова по „организационной науке” представляют интерес; Ленин инстинктивно не доверял современным школам социальной теории и всему, что было связано с Богдановым [146]. Когда Бухарин говорил о чём-либо, что это представляет теоретический интерес, Ленин воспринимал это с насмешкой. Другие ленинские возражения были более существенными. Некоторые касались разногласий по старым вопросам, таким, как структура современного капитализма; другие были справедливо направлены на те моменты аргументации Бухарина, которые были чересчур абстрактны и требовали пояснений и эмпирических доказательств. Это были вполне уместные замечания дружественного и симпатизирующего автору критика.

Но все ленинские претензии бледнеют по сравнению с восторженными похвалами, высказанными им в адрес тех разделов „Экономики”, в которых сипьнее всего отразились настроения „военного коммунизма”.

Почти каждое место о роли нового государства, „огосударствлении” вообще, о мипитаризации и мобилизации помечено ленинскими „очень хорошо”, часто на трёх языках, так же, как и бухаринские формулировки нарушенного равновесия и построения социализма. Поразительно, что наибольший энтузиазм Ленин проявил по поводу главы о роли принуждения. Все ее поля испещрены в высшей степени одобрительными пометками, а в конце Ленин написал: „Вот эта глава превосходна!” — суждение, которое лучше всего отражает его общую оценку книги. Он завершает рецензию надеждой, что „небольшие” недостатки исчезнут „в следующих изданиях, которые так необходимы нашей читающей публике и послужат к еще большей чести академии; академию мы поздравляем с великолепным трудом её члена” [147]. Ольминский опасался влияния книги; Ленин приветствовал ее будущие издания. Других советских изданий не последовало, а ленинская рецензия оставалась неопубликованной.

Бухарин однажды высказался об исторической работе Покровского: „Не ошибается тот, кто ничего не делает” [148]. Это изречение вполне применимо по отношению к „Экономике”. Основные недостатки книги отражали дефекты „военного коммунизма”. Бухаринский анализ не касался будущих долгосрочных экономических проблем Советской России: проблем капиталовложений и накопления, отношений между промышленностью и сельским хозяйством, развития экономики в целом, количественно и качественно. Отсутствовала „проза экономического развития”, по определению Ольминского. Восхваление роли нового „сознательного регулятора” не представляло собой экономической программы. По сути дела, „Экономика” касалась проблем нарушенного равновесия и издержек революции; и ошибка Бухарина, как он сам вскоре понял, заключалась в распространении этого опыта на весь переходный период. Его обвинение против социал-демократов быпо в такой же мере применимо по отношению к нему самому. Включая разрушительную стадию в трансформационный процесс, он также создавал впечатление, что социализм явится внезапно, как deus ex machina. Воистину, „будто увенчанные миртом девы и юноши в гирляндах возвещают пришествие четырех всадников Апокалипсиса” [149 ]

Всякий, кто воображает, что большевики в отличие от традиционных политиков умели действовать сообща, решитель- но, с политической изворотливостью всякий раз, когда это было необходимо, должен вспомнить о том, как произошел отказ от „военного коммунизма”. По меньшей мере шесть месяцев прошло между очевидным банкротством политики „военного коммунизма” и мартом 1921 г., когда она была наконец отброшена [150]. В конечном счете „военный коммунизм” закончился, как и начинался — ответом на кризис, а также в обстановке резких партийных разногласий, на этот раз — по вопросу о роли советских профсоюзов.

Тревога за „экономическое строительство” фактически началась в начале 1920 г., когда победа в гражданской войне казалась очевидной, только отсроченной летом и осенью неожиданной кратковременной войной с Польшей и решающей кампанией против белой армии. К январю 1921 г. было официально признано, что экономическая разруха достигла в Советской России катастрофической степени [151]. Нехватка промышленной и сельскохозяйственной продукции выросла в общенациональный общественный кризис. Измученные голодом большие города опустели; недовольство в деревне превратилось в открытую вражду к правительству; крестьяне все чаще оказывали сопротивление продотрядчикам и другим представителям власти. В стране действовали крестьянские отряды. Перед партией замаячила перспектива новой гражданской войны, и она еще больше почувствовала изоляцию от своих бывших сторонников — трудящихся масс [152].

В реакции большевистских лидеров, как в калейдоскопе, сменялись проявления крайней решительности и полупаралича. Вожди выступали с совершенно нетипичными для них предложениями. В феврале 1920 г. Троцкий предложил заменить произвольную реквизицию зерна — основное звено „военного коммунизма” — продналогом. Хотя он и не призывал к восстановлению рыночного обращения, его предложения на год предвосхитили этот первый шаг нэпа*. Получив отпор со стороны Ленина и ЦК, он незамедлительно снова впал в „общепринятую ошибку”, став поборником „милитаризации труда” как выхода из тупика [153]. Осинский, в то время самый заметный критик антидемократических норм в партийных и государственных учреждениях, призывал к усилению принудительных мероприятий в деревне и к проведению под государственным контролем принудительной посевной кампании. Ленин получал все более мрачные отчёты от должностных лиц на местах о положении в деревне и о последствиях бюрократической бесхозяйственности, но откликнулся лишь тем, что с оговорками одобрил план Осинского. Позднее он назначил комиссию Политбюро для рассмотрения „кризиса в крестьянстве”, ничего больше не предприняв. Замена принудительной реквизиции продовольственным налогом с сохранением у крестьян излишков не обсуждалась в Политбюро до начала февраля 1921 г. [154]. Руководители всё ещё рассматривали „военный коммунизм” „как универсальную всеобщую и ...нормальную форму экономической политики победившего пролетариата” [155]. И как бы для того, чтобы утвердиться в этой вере, они усугубили уже сделанные ошибки, национализировав в конце ноября 1920 г. все оставшиеся частные предприятия, не считая самых мелких.

Подобно большинству правителей, большевики предпочитали status quo неизвестности. Скептицизм мог возрастать, но они находились в плену общественной системы, благодаря которой была одержана военная победа над превосходящими силами противника. Теперь они надеялись сделать то же самое в „мирном строительстве”. Несмотря ни на что, преобладал оптимизм, и не было, по-видимому, человека, более охваченного им, чем Бухарин. „Экономика переходного периода”, его ода „военному коммунизму”, совпадала с углубляющимся кризисом и свидетельствовала о крайнем оптимизме Бухарина, вера которого ничуть не ослабла. Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживается, что этим вопрос не исчерпывается.

Хотя Бухарин обычно проявлял в своей официальной деятельности жизнерадостную уверенность, мы регулярно будем встречать доказательства его скрытых сомнений и политических тревог. Часто за его публичным оптимизмом скрывались и тайные опасения. Подобно его любимому поэту Гейне, который сам тянулся к апокалиптическому радикализму своей эпо- хи, Бухарина „обуревал тайный страх художника и ученого” [156]. Однажды в 1919 г., после того как Бухарин с жаром до- казывал одному знакомому англичанину неотвратимость мировой революции, он неожиданно признался: „Иногда я опасаюсь, что борьба окажется настолько жестокой и длительной, что вся европейская цивилизация будет растоптана” [157]. Не имея доступа к его личным бумагам, невозможно судить о тайных раздумьях Бухарина по поводу развития Советской страны. Ясно, однако, что его в течение долгого времени тревожили различные аспекты „военного коммунизма”.

В эти годы Бухарин сделал некоторые из наиболее страшных заявлений, оправдывающих большевистское насилие. Среди них: „В революции побеждает тот, кто другому череп проломит”. Он осуждал тех, кто не делал различий между дейст- виями капиталистов и действиями диктатуры пролетариата, и говорил о них: „Горбатого могила исправит” [158]. Лично он, однако, не питал большой склонности к проламыванию черепов: показательно, что однажды он отказался санкционировать казнь дезертира. Ещё более знаменательно, что его пугал размах советского террора, и в 1919 г. он настаивал на ограничении полномочий ЧК в вопросах вынесения смертных приговоров. В результате Ленин направил его в коллегию ЧК с „правом вето”. Обеспокоенный непрекращающимися притеснениями небольшевистских политических деятелей и интеллигентов, Бухарин часто выступал в их защиту и прослыл „либералом и заступником” из числа большевиков [159]. По иронии судьбы именно тогда, когда он коснулся всех этих вопросов на митинге в Москве в сентябре 1919 г., анархисты и отколовшиеся левые эсеры взорвали бомбу, убив 12 человек и ранив 55, включая Бухарина [160].

Несмотря на своё обоснование революционного принуждения и насилия, примечательно, что Бухарин мало говорил ,,о классовой борьбе”, понятии, с помощью которого позднее обосновывалось большинство советских массовых репрессий и террор. Кроме его замечаний о борьбе Красной Армии против белой армии и пролетарских государств против капиталистических, концепция классовой борьбы довольно редко фигурировала в его рассуждениях о переходе к социализму. Хотя он утверждал, что первоначально произойдет „деформация классов”, Бухарин не предвидел ни длительной и ожесточенной борьбы классов, ни постоянного состояния войны внутри страны [161]. Политические оппоненты позже обвинят его в том, что эта „ошибка” вытекала из его концепции классов, которая подчеркивала „общую роль” классов в процессе производства больше, чем их природную взаимную враждебность [162]. Какова бы ни была причина, Бухарин никогда не разделял позднего сталинского положения о „неизбежном обострении классовой борьбы” по мере продвижения к социализму.

Такая же двойственность лежала в основе его позиции по отношению к быстро растущему Советскому государству. Несмотря на то что он стал апостолом „огосударствления”, он понимал опасности, исходящие от безудержной бюрокр тизации в отсталом, по большей части неграмотном обществе. В крайне оптимистическом документе, „Азбуке коммунизма”, он писал: „Это — большая опасность для пролетариата. Не для того разрушал он старое чиновничье государство, чтобы оно вы- росло снизу” [163]. В самом деле, он уже был обеспокоен тем, что станет его постоянной заботой, а именно что в результате противоречий между „рабочей аристократией” и трудящимися массами может вырасти новая бюрократическая элита, „каста”. Чутко восприняв теорию элиты Михельса и Парето, он вскоре стал протестовать против мер, усиливавших расслоение внутри рабочего класса. Одна из таких мер, резко протестовал он, приведет не к социализму, а к „железной пяте” Джека Лондона [164].

Однако во время гражданской войны оптимизм подавлял все сомнения, так как опасности того времени не позволяли предаваться отчаянию и, кроме того, Бухарин наделял пролетариат как класс идеализированной политической сознательностью и творческой энергией. Его собственное предостережение, сделанное в марте 1918 г. относительно „распада пролетариата”, было вскоре забыто [165]. Центральным в его теории „трансформационного процесса” было утверждение, что в то время, как распадаются другие социальные группы, пролетариат сохраняет свои внутренние „связи” и становится даже более монолитным, являясь тем самым „неисчерпаемым источником организационной энергии”. Вера в массы, а не в элиту, сквозившая в этом предположении (или надежде) , позволила Бухарину утверждать, что между „авангардом” (партией) и классом „нет грани” [166]. Между тем русский пролетариат сократился вдвое, поскольку промышленные рабочие стали возвращаться в деревню и вести „мелкобуржуазный” образ жизни, чтобы выжить. Иллюзии Бухарина в этом отношении рассеялись только в марте 1921г., когда он признал: „Мелкобуржуазная стихия не просто хлещет на пролетариат ...мелкобуржуазная стихия проходит через пролетариат. Рабочий класс окрестьянился” [167].

В начале 1920 г. вера Бухарина в „военный коммунизм” стала таять. Он настаивал теперь на социалистическом строительстве в таком духе, в каком раньше этого не делал. Казалось, что он устал от гражданской войны. Одно дело — теоретизировать об „издержках революции”, другое — испытать их на опыте. Война с Польшей застала большевиков врасплох, и хотя Бухарин желал бы иметь силы, чтобы после Варшавы вести войну дальше, „непосредственно к Лондону и Парижу”, он был рад, когда война закончилась, позволив правительству направить свои усилия на то, чтобы справиться „с нашим внутренним положением, с голодом и холодом”. Он впервые задумался о том, откуда взять ресурсы для экономического развития, отметив, что эпоха строительства — это „реальный период социальной революции” и „величайшая эпоха” [168]. Его неудовлетворенность все углублялась. То, что чиновники составляли оптимистические доклады во все более ухудшающейся обстановке, он называл „скандалом”, он пессимистически смотрел на возможность создания серьёзного экономического плана. Более всего его ужасал постоянно разрастающийся бюрократический аппарат. Контроль устанавливается над контролем, говорил он, а результат только тот, что создается „колоссальный балласт на всем советском организме”. И Бухарин предпожил новый лозунг: „Лучше не контролируй плохой аппарат, а улучшай плохое, чтобы оно стало хорошим”. Интересно, что это предвосхищало знаменитое ленинское: „Лучше меньше, да лучше” [169].

Основной кризис, однако, постиг сельское хозяйство, по словам Бухарина, во второй половине 1920 г. Первое время во всех его важнейших заявлениях отчетливо проступают главным образом два аспекта крестьянского вопроса: как установить стабильные экономические отношения между городом и деревней и как поднять резко упавшее сельскохозяйственное производство. Бухарин всё ещё не находит ответа. Хотя он и советует партийным организаторам перестать обращаться к крестьянам с лозунгом о мировой революции, а вместо этого взывать к их „здравому смыслу”, сам он продолжает, как и все вожди, выступать против „свободной торговли” [170]. Но к январю 1921 г. он понимал ситуацию не хуже других и, вероятно, уже готов был согласиться почти с любым решением проблемы:

У нас положение гораздо более трудное, чем мы думаем. У нас есть крестьянские восстания, которые приходится подавлять вооруженной силой, которые обострятся в будущем... Я полагаю, что и момент, который переживает Республика, самый опасный, который когда-либо переживала советская власть [171].

Но в этот критический момент внимание партийного руководства было сосредоточено на другом. Зимой 1920—1921 гг., находясь под угрозой полной катастрофы, ЦК резко разделился на фракции по вопросу о роли профсоюзов в период после окончания гражданской войны. В высшей степени запутанная дискуссия лишь краем задевала реальный кризис в стране и смогла только вскрыть смятение, нерешительность и распри, которые охватили партию накануне нэпа. Полная история этой дискуссии нас не интересует, заметим только, что её корни лежали в широко распространенном недовольстве бюрократическим и авторитарным методом управления. Дискуссия включала в себя различные компоненты, в том числе беспокойство за будущую экономическую политику, стремление некоторых профсоюзных руководителей реализовать обещание партийной программы 1919г., заключавшееся в том, что профсоюзы должны получить полномочия хозяйственного управления; и за фасадом дискуссий личное соперничество и взаимную неприязнь Зиновьева, Сталина и Троцкого [172].

Открытую дискуссию развязал Троцкий, чей план милитаризации рабочей силы и превращения профсоюзов в послушные производственные ячейки государства пользовался поддержкой Ленина до конца 1920 г. Антипатия большевистских профсоюзных деятелей к милитаризации была заметна и раньше, но переросла в открытую оппозицию в ноябре, когда Троцкий, как всегда, недипломатично потребовал реорганизации непокорного профсоюзного руководства. Теперь Ленин отошел от Троцкого и занял более умеренную позицию, признавая роль профсоюзов как связующего звена между государством и массами („школа коммунизма”) и допуская, что рабочим необходима профсоюзная защита от Советского государства. Тут ЦК раскололся так глубоко, что выявилось восемь различных платформ. Когда туман рассеялся, осталось три главных, противостоящих друг другу взгляда: Ленина и его сторонников, Троцкого и „рабочей оппозиции”, которая в духе активного синдикализма выступила против партийного и государственного господства в профсоюзах и за независимый профсоюзный контроль над промышленностью [173]. Однако главной чертой этой жестокой дискуссии был глубокий раскол внутри Политбюро, особенно между Лениным и Троцким.

Двусмысленная позиция Бухарина в этом деле отражала его тревожную неуверенность накануне нэпа. Он повторял некоторые старые идеи, но также нащупывал новые. На этот раз он впервые выступил во внутрипартийных спорах бойцом-одиночкой, политически отмежевавшись от своих бывших московских союзников. Руководимые Осинским и Смирновым „демократические централисты”, чья критика партийной бюрократии была тождественна критике „рабочей оппозиции”, всё ещё прочно сидели в московской организации. В ноябре 1920 г. Бухарин пошел на полный разрыв, открыто воззвав к „свежим силам” вне Москвы „оздоровить” городскую организацию и создать „деловой” комитет, который мог бы проводить партийную линию ,,в теперешней трудной обстановке” [174]. Он выступал теперь как представитель высшего партийного руководства. В то же время он вовсе не был глух к требованиям внутрипартийной демократии, исходившим от левых, а также не был полностью согласен ни с Лениным, ни с Троцким в вопросе о профсоюзах. Поэтому он приобрел известность человека, стоящего за компромисс, или, как его характеризовали позже, когда он взялся за ту же роль в 1923 г. (и с такими же катастрофическими результатами), — „миротворца” [175].

До конца 1920 г. Бухарин выступал за трудовые армии и „огосударствление” профсоюзов, подразумевая под этим термином, что государство и профсоюзные органы должны совместно руководить экономикой. Он признавал важную роль профсоюзов, но не признавал их независимости от государства. Это была официальная партийная позиция, и Бухарин, как и Ленин, одобрял первоначальные предложения Троцкого. Когда же разгорелся спор, Бухарин перестал говорить о милитаризации и занял позицию между Лениным и Троцким, совмещая в своих взглядах некоторые элементы программ того и другого. Он определял свою идею „огосударствления” как постепенный процесс, отличающийся от „перетряхивания” сверху, предложенного Троцким. И наконец, Бухарин принимал всерьез данное в сентябре 1919 г. обещание партии поддерживать демократические методы управления. Так, когда Ленин протестовал против вынесения дискуссии о профсоюзах в широкие партийные массы, Бухарин возражал: „Мы провозгласили новый священный лозунг — рабочей демократии, который заключается в том, что все вопросы обсуждаются не в узких коллегиях, не в маленьких собраниях, не в какой-нибудь своей корпорации, а выносить все вопросы на широкие собрания”. Открытая дискуссия — это „шаг вперед” [176].

Сначала Бухарин попытался примирить споры внутри ЦК и предложил компромиссную резолюцию. Когда это ему не удалось, он представил свои собственные тезисы по вопросу о профсоюзах, известные под названием „буферной платформы”. Он пояснял: „Когда поезд имеет некоторый уклон к тому, чтобы потерпеть крушение, то буфера являются не такой уж плохой вещью”. Программа Ленина (поддержанная Зиновьевым) и Троцкого, говорил он, совместимы и должны быть объединены. Возможно решение, идущее на пользу и производству и демократии; профессиональные союзы станут и частью „технического административного аппарата” и „школой коммунизма”. В то же время его платформа выражала твёрдую поддержку „рабочей демократии” и провозглашала постепенное „сращивание” профсоюзов и государственных органов, при котором не ронялось бы профсоюзное достоинство:

Если общая прогрессивная линия развития есть линия сращивания профессиональных союзов с органами государственной власти, т. е. огосударствление профсоюзов, то, с другой стороны, тот же самый процесс есть процесс „осоюживания” государства. Его логическим и историческим пределом будет не поглощение профсоюзов пролетарским государством, а исчезновение обеих категорий, как государства, так и союзов, и создание третьего — коммунистически организованного общества.

Чтобы гарантировать равноправие профсоюзным деятелям, Бухарин предпагал следующее: лица, назначенные профсоюзами на хозяйственные посты, должны признаваться государством, однако при исполнении своих обязанностей эти профсоюзные деятели должны действовать в согласии с государственными инструкциями [177].

Компромиссы обычно считаются неотъемлемой частью политики, но Бухарин предложил неподходящую программу в неподходящее время. Рассерженный Ленин тут же указал на него как на главного виновника. „До сих пор „главным” в борьбе был Троцкий. Теперь Бухарин далеко „обогнал” его, ... ибо договорился до ошибки во сто раз более крупной, чем все ошибки Троцкого, взятые вместе”. Ленин обвинил Бухарина в „синдикализме”, защите рабочей демократии в ущерб „революционной целесообразности” и в том, что Бухарин „впал в эклектизм”. Последний грех особенно задел Ленина, который посвятил часть одной своей статьи тому, чтобы растолковать Бухарину смысл диалектики. После длинных рассуждений, включающих ссылки на Гегеля и Плеханова, он заключает, что Бухарин, взяв куски из различных платформ, заменил „эклектикой диалектику”[178]. Бухарин бып, скорее всего, поражен, узнав, что компромисс „недиалектичен”; это уничижительное определение применялось обычно лишь в философских или вообще теоретических дискуссиях. Ленин, однако, говорил это серьезно. Три года спустя он отметил в своем „Завещании”, что Бухарин „никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики” [179]. Можно предположить, что здесь содержался намек на профсоюзную дискуссию.

Если Бухарин и вызывал у Ленина такое раздражение, то это случалось нечасто. До ноября 1920 г. они тесно сотрудничали по главным политическим вопросам, включая и профсоюзные дела. Сейчас Ленин, очевидно, считал, что Бухарин подвёл его, не показав себя достаточно верным, непоколебимым союзником (эту роль в данный момент с большим усердием выполнял Зиновьев), но хуже того — он склонялся на сторону Троцкого. Объясняя бухаринский „разрыв с коммунизмом”,он говорил: Мы знаем всю мягкость тов. Бухарина, одно из свойств, за которое его так любят и не могут не любить. Мы знаем, что его не раз звали в шутку „мягкий воск”. Оказывается, на этом „мягком воске” может писать что угодно любой „беспринципный” человек, любой „демагог” [180].

Бухарин пытался предотвратить раскол в партийном руководстве; Ленин же рассматривал это как нелояльность. Увидев, что компромисс более невозможен, Бухарин публикует обиженный ответ и вскоре составляет с Троцким общую платформу для представления X партийному съезду, который должен был решить этот вопрос [181]. В январе 1921 г., отказавшись от милитаризации и умерив другие свои требования, Троцкий перешёл на позицию, сходную с бухаринской. Их объединенная платформа поддерживала „рабочую демократию” и профсоюзное управление промышленностью, призывала к „огосударствле- нию”, но определяла его как „длительный процесс” и признавала, что профессиональные союзы должны быть „школой коммунизма”, так же как и производственными ячейками. Со своей стороны Бухарин отбросил идею назначения профсоюзных деятелей на государственные посты и снова высказался за партийный контроль над работниками профсоюзов. Кое-кто увидел в этом капитуляцию перед Троцким, но Бухарин был уверен, что „мы не присоединились к Троцкому, а Троцкий присоединился к нам” [182].

Так ставился вопрос в феврале 1921 г., сюрреалистически, в отрыве от реальной ситуации в стране. Применительно к действительному кризису различия между Лениным, с одной стороны, и Бухариным и Троцким — с другой, были минимальны. Аргументация Ленина, что профсоюзы должны защищать своих членов от государства (положение, которое Бухарин иТроцкий не принимали в том виде, в каком оно было сформулировано), лучше согласовывалась с концом „военного коммунизма” и возрождением частных предприятий. Обе стороны, однако, еще размышляли в понятиях существующей системы; в этом контексте Бухарин и Троцкий хотя бы пытались справиться с экономическим кризисом через перестройку структуры управления. 15 февраля Бухарин, достаточно раздражённый неуместностью дискуссии, выступил в „Правде” с редакционной статьей, в которой замечал, что партии бы стоило уделить внимание реальной проблеме — „кризису в сельском хозяйстве” и „судьбе нашего хозяйства” [183].

Охваченное „великой силой инерции” руководство, однако, продолжало медлить, как бы ожидая, когда внешнее давление навяжет ему решение [184]. В конце февраля забастовки прокатились по Петрограду, где, как и в новой столице — Москве, стала находить благоприятную почву агитация эсеров и меньшевиков. Когда крестьянские восстания отозвались эхом в городах, большевиков стала преследовать мысль о рабоче-крестьянском союзе, направленном против партии. Развязка наступила 2 марта, когда в Кронштадте, военно-морской базе под Петроградом, считавшейся когда-то оплотом большевиков, вспыхнул открытый мятеж против правительства. Говоря от имени трудящихся России и воскрешая популярные лозунги 1917 г., направленные теперь против „полицейской дубинки и коммунистического самодержавия”, восставшие обвинили партию в измене революции [185].

X съезд партии состоялся 8 — 16 марта, в то время когда правительственные войска подавляли мятеж. На восьмой день работы съезда Ленин объявил о замене продразверстки справедливым натуральным налогом и об оставлении излишков у крестьянина-единоличника [186]. Это важное изменение, в ходе которого была отменена продразверстка и возникла необходимость нормальной торговли между городом и деревней, положило конец „военному коммунизму”. Оно было принято почти без дискуссии. Хотя вопрос этот горячо обсуждался в Политбюро в течение месяца [187], видимо, никто ясно не понимал, что это решение быстро приведет к совершенно другой экономической системе — реставрации частного капитала, рыночному и денежному обращению, денационализации многих предприятий и, таким образом, сужению социалистического, или государственного, сектора.

Система, ставшая известной как нэп, зарождалась незаметно; лишь немногие на партийном съезде оценили огромное значение происходящего. Ленинская профсоюзная платформа победила легко, тоже почти без дебатов (новая резолюция, соответствующая изменившимся социальным условиям, будет составлена на следующем съезде). Внимание делегатов было приковано к тревожным событиям в Кронштадте. Съезд, который должен был пройти в обстановке триумфальной победы в гражданской войне, услышал от одного из вождей, Бухарина, такие слова: „...сейчас республика висит на волоске” [188].
ГЛАВА

1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   28


База данных защищена авторским правом ©uverenniy.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница